– Так этот, – спросил я, – есть ли олигарх?
– По крайней мере он выродился из человека, подобного тому правлению, от которого произошла олигархия.
– Посмотрим, подобен ли он ему?
– Посмотрим.
– Во-первых, не подобен ли в том отношении, что весьма высоко ценит деньги?
– Как же.
– И еще в том, что скуп и деятельно суетлив, удовлетворяет только необходимым своим желаниям, а других издержек не делает и над другими желаниями господствует, как над пустыми.
– Без сомнения.
– Это – человек какой-то грязный, – продолжал я, – из всего выжимает прибыль, выковывает сокровище; а таких-то и хвалит чернь[444]. Так не походит ли он на олигархическое правление?
– Мне, по крайней мере, кажется, – отвечал он, – то есть в городе великою честью пользуются деньги, – и у него тоже.
– Потому, думаю, – примолвил я, – что он не заботился об образовании.
– Вероятно, – сказал он, – иначе над хором своих пожеланий не поставил бы слепого вождя[445].
– И конечно, – сказал я. – Но смотри вот на что: не говорим ли мы, что в нем, от необразованности, есть пожелания трутня, – одни нищенские, а другие злодейские, обуздываемые силою, со стороны одной заботливости?
– И очень, – сказал он.
– А знаешь ли, – спросил я, – на что смотря, ты увидишь их злодейство?
– На что? – сказал он.
– На попечение их о сиротах и на что-нибудь, если случится, подобное, при чем они будут иметь власть делать обиды.
– Правда.
– Не явно ли и то, что такой человек в иных обстоятельствах, когда ему надобно казаться справедливым, сдерживает прочие дурные свои пожелания каким-то одобрительным насилием, – не в том убеждении, что они нехороши, и подчиняясь не уму, а необходимости и страху, так как дрожит за свое имущество.
– И очень-таки, – сказал он.
– Клянусь Зевсом, друг мой, – продолжал я, – что ведь во многих из них, когда надобно истратить чужое, ты найдешь пожелания, сродные трутню.
– И очень во многих, – сказал он.
– Следовательно, этот человек – не без тревог в самом себе; он – не один, а какой-то двойной, он – с пожеланиями, которыми обуздываются большею частью другие пожелания, как бы худшие – лучшими.
– Так.
– Посему-то он будет, думаю, иметь наружность благовиднее, чем у многих, тогда как истинная добродетель согласной с собою и благонастроенной души будет далеко бегать от него.
– Мне кажется.
– Кроме того, скупец – худой товарищ и в случае состязания в городе для какой-нибудь победы либо для другого, требуемого честолюбием похвального дела. Он ради славы и иных подобных подвигов не хочет издерживать денег, боясь пробудить в себе страсть расточительности и вызвать ее на помощь и состязание, а потому, выставляя на вид немногие свои пожертвования в борьбе олигархической, с одной стороны, большею частью испытывает поражение, а с другой – богатеет.
– И очень, – сказал он.
– Так будем ли еще не верить, – спросил я, – что скупец и любостяжатель получает эти свойства по подобию города олигархического?
– Никак не будем, – сказал он.
– После этого, как видно, надобно рассмотреть уже демократию, каким образом она происходит, и происшедши, какого заключает в себе гражданина, чтобы, узнав его свойства, и о нем также произнести нам свое суждение.
– Этот ход, – сказал он, – по крайней мере был бы у нас подобен прежнему.
– Не таким ли образом, – спросил я, – совершится перемена правления из олигархического в демократическое, если будет посредствовать ненасытность представляющимся благом – быть сколько можно богаче?
– Каким это?
– Думаю, что действующие в городе правители, с целью больше приобрести, не хотят юношей, живущих распутно, обуздывать законом, и не запрещают им расточать и губить свое состояние, имея намерение забирать в залог их фонды и потом под проценты покупать их, чтобы сделаться еще богаче и почтеннее[446].
– Конечно, всего более.
– А отсюда не явно ли уже, что в таком городе граждане не могут вместе и уважать богатство, и достаточно приобретать рассудительность, но по необходимости будут не радеть о том либо другом?
– Конечно, явно, – сказал он.
– От нерадения же об этом и от поблажки распутству в олигархиях иногда принуждены бывают подвергаться бедности люди и не неблагородные.
– Да и часто.
– Так вот, думаю, и сидят они в городе, вооруженные жалами[447], – одни как обремененные долгами, другие как лишенные чести, а иные, угнетаемые обоими видами зла и питая ненависть и замыслы против людей, завладевших имением их, да и против всех, задумывают восстание.
– Правда.
– Между тем ростовщики-то, погрузившись в свои расчеты, по-видимому, и не замечают этого, но, всегдашнею ссудою нанося раны тому, кто приходит просить денег, и обременяя должников увеличенными процентами, будто порождением капитала-отца[448], разводят в городе множество трутней и нищих.
– Как не множество? – сказал он.
– Да и тут-то, – примолвил я, – не хотят они угасить такое жгучее зло, – не запрещают всякому употреблять свое имение, на что он хочет; и это опять-таки не решается особым законом.
– Каким же законом?
– Тем, который после первого второй, именно законом, принуждающим граждан заботиться о добродетели. Ведь если бы тому, кто совершает с кем-нибудь сделки произвольно, предписывалось совершать их на свой страх, то в городе барышничанье происходило бы с меньшим бесстыдством и меньше было бы в нем таких зол, о каких мы сейчас говорили.
– И очень-таки, – сказал он.
– А теперь-то, – продолжал я, – городские правители, чрез все подобное, не так ли настроили и управляемых, и самих себя с своими детьми, что юноши у них ведут разгульную жизнь и не трудятся ни для тела, ни для души, – стали слабы и ленивы для выдержания и удовольствий и скорбей?
– Как же.
– Сами же они, занимаясь только барышничеством, вовсе не радят о других и не больше заботятся о добродетели, как и бедняки.
– Конечно, не больше.
– Если так настроенные правители и управляемые сходятся между собою или во время путешествий, или при других случаях общения, например, по случаю народных игр, либо военных походов, или в совместном плаванье, или в сотовариществе на войне, или в наблюдении друг за другом среди опасностей, – ни в каком подобном случае бедные не презираются бедными: напротив, когда изможденный и загорелый нищий, нередко стоя в сражении подле богача, вскормленного под тенью и носящего много чужой плоти[449], видит, как этот богач задыхается и чувствует затруднительность своего положения; тогда не приходит ли, думаешь, на мысль ему, что эти люди богатеют только дурными своими качествами, и, находясь глаз на глаз с другим, не говорит ли о нем: наши господа ничего не стоят?[450]
– Я-то хорошо знаю, – сказал Адимант, – что они так делают.
– Но, как болезненное тело, – нужно только слегка дотронуться до него, тотчас страдает, а иногда возмущается и без внешних причин, не так ли болеет и борется сам с собою подобный ему в этом отношении город, когда, по малейшему поводу, являются извне союзники – одни из олигархического, другие из демократического города, и не возмущается ли он нередко даже без внешних побуждений?[451]
– Да и сильно.
– Итак, демократия происходит, думаю, как скоро бедные, одержав победу, одних убивают, других изгоняют, а прочим вверяют власть и правление поровну. Притом начальствование в ней раздается большею частью по жребиям.
– Да, это и есть постановление демократии, – сказал он, – устанавливается ли она силою оружия или чрез удаление другой партии, гонимой страхом.
– Каким же образом живут эти города? – спросил я. – И в чем опять состоит такое правление? Ведь явно, что подобный человек окажется демократическим.
– Явно, – сказал он.
– Не правда ли, что, во-первых-таки, они свободны, что город их пользуется полною свободою и дерзновением, и всякий в нем имеет волю делать что хочет.
– Говорят, что так, – сказал он.
– А где воля-то, там, очевидно, каждый может обстанавливать свою жизнь по-своему, как ему нравится.
– Очевидно.
– Так в этом правлении люди, думаю, будут очень различны.
– Как не различны?
– Оно, должно быть, – прекраснейшее из правлений, – примолвил я. – Как пестрое платье, испещренное всеми цветами, так и оно, оразноображенное всеми нравами, будет казаться прекраснейшим.
– Почему не так? – сказал он.
– Может быть, и толпа тоже, – продолжал я, – равно как дети и женщины, засматривающиеся на пестроту, будет находить его прекраснейшим.
– Конечно, – сказал он.
– И в нем-то, почтеннейший, – заметил я, – можно искать пригодного правления.
– Почему так?
– Потому, что оно, благодаря произволу, заключает в себе все роды правлений, и кто желает устроить город, что теперь делали мы, тому, должно быть, необходимо, пришедши в город демократический, будто в торговый магазин правлений, выбрать форму, какая ему нравится, и выбравши, ввести ее у себя.
– В самом деле может быть, – сказал он, – в примерах недостатка не будет.
– В таком городе, – продолжал я, – нет тебе никакой надобности управлять, хотя бы ты был и способен к тому, равно как и быть управляемым, если не хочешь: нет тебе надобности ни воевать, когда другие воюют, ни хранить мир, когда другие хранят, как скоро сам не желаешь мира; и если бы опять какой-нибудь закон препятствовал тебе управлять или заседать в суде, ты тем не менее можешь управлять и судить, когда это пришло тебе в голову. Такой образ жизни на первый раз не есть ли образ жизни богоподобной приятной?