Через два с половиной года крестьянин из Алтайского края жаловался, что призыв калмыков отложен, и использовал все ту же братскую риторику, бытовавшую на всем протяжении XX в. «Сейчас же, когда 3,5 года тому назад царский трон свергнут, и в данное время существует наша любимая Советская власть, добытая кровью нами, желательно было бы, чтобы мы полноправные братья, служили одинаково, отбывали воинскую повинность….Калмыки почему-то не взяты… Сейчас всем становится обидно… один идет защищать Советскую республику, другие остаются дома»{312}.
Так, тема братства показывала сплоченность, видимую в Советскую эпоху. Командиры и солдаты, выйдя из одной «семьи» тружеников и будучи равноправными гражданами, были связаны нравственными узами, как утверждали политработники, отличаясь тем самым от уз страха, сложившихся при царизме.
«В старое время… новобранца в казарме заставляли забыть про свою родную семью и дом. Для него законом становилось “слушаюсь”, “так точно”, “никак нет”. В ответ же он получал: “Не рассуждать, скотина”.
Теперь Красная Армия состоит из рабочих и крестьян. Красноармеец и командир вышли из одной семьи трудящихся — они родные братья.
Красная Армия спаяна сознательной революционной дисциплиной. Палочной дисциплине и мордобойству в Красной Армии места нет. На службе, во время занятий командир — начальник. Вне службы — товарищ»{313}.
Стоит ли говорить, что даже если бы политработники вообще не упоминали об идеале братства, модель здесь в любом случае была бы братской. Командиры и солдаты были равны по статусу («товарищи») и связаны посредством «семейных» отношений, как рабочие и крестьяне{314}.
Рядовые солдаты, должно быть, так же использовали братскую риторику, как и их командиры. Один из таких солдат, Павел Цымбал, просил в апелляции (1918) отменить вынесенный ему смертный приговор за дезертирство: «Клянусь всей гражданской своей честью, что этого не повторится. В случае вторичного моего побега расстреляйте меня на месте. Еще раз убедительно прошу Вас: дайте мне возможность изгладить свою вину и хотя маленькую пользу принести Советской России вместе с братьями товарищами на фронте, чем умереть с таким позорным клеймом в тюрьме»{315}. Хотя призывы к братству могли быть полезными для дезертиров, ищущих снисхождения, само понятие братства в первую очередь использовалось для того, чтобы предотвратить дезертирство. Политработники ясно понимали, что дезертиры были не только предателями Советской Республики, но и «врагами своих собратьев-солдат»{316}.
Солидарность, равенство, верность — основы братства. Поэтому не удивительно, что братство было моделью, выбранной очень давно, чтобы описать не только те взаимоотношения, которые должны были возникать между отдельными индивидами, но и между этническими группами в нации. Государственные деятели в годы Гражданской войны постоянно обращались к разным этническим группам, как к «братским народам»{317}. К концу 1918 г. идея, что этнические отношения следует понимать как братство проникла к военнослужащим. «Да здравствует мировая Революция!» — выкрикивали солдаты одного полка. «Да здравствует братство народов!»{318} В 1920-е гг. идея братства была весьма актуальна и даже получила еще большее распространение[49].
Равным образом позднейшее явление утраты восторженного отношения к братству как к лозунгу и понятию не должно заслонять от нас вполне реальную и эмоциональную коннотацию, которую это слово имело в первое десятилетие советской власти{319}. Само ее чрезмерное использование пропагандистами (которое, несомненно, способствовало изнашиванию риторики братства) также является показателем силы, которое они ей приписывали.
Братство было на редкость полезным понятием, вобравшим в себя все аспекты нации, желательные государственным чиновникам и усиливавшие народный лозунг равенства без ощутимого ослабления маневров власти и господства. В конце концов украинским националистам (и русским крестьянам) надоело слушать, что внутри любой братской системы имеется место для старших и младших братьев, для вождей и ведомых. Только в 1930-е гг. братская революция ретировалась под отеческим давлением Сталина[50].
Не в состоянии использовать чисто этническую или классовую идентичность как естественные соединяющие механизмы при создании военно-политических сообществ, идеологи армии вместо этого полагались на образ семьи — главной естественной соединяющей силы, и в итоге посвятили себя семье на деле, так же как и в риторике. Было здравым решением попытаться приспособить эти сильные эмоции и перенести их на многоэтничную нацию, а не на отдельную этничность. Идеалы братства и семьи были всем понятны и, хотя ими порой цинично манипулировали призывники, в то же время ими поистине дорожили (и, несомненно, эти две позиции легко сосуществовали).
Военные не только проявляли усердие и последовательность в строительстве многоэтничной нации, но именно они использовали для этого идею семьи и братства, как наиболее действенную. Задолго до Великой Отечественной войны, и даже задолго до Великой Реформы, армия готовила своих людей к явно «сконструированному» сообществу (чужие люди, составлявшие полк или взвод) под видом семьи или братства. Таким образом, когда военные интеллектуалы убедились в том, что следует создать гораздо более обширное сообщество, то у них под рукой уже имелся определенный опыт, язык и методы.
Эта позиция зачастую сталкивалась с этническими национальными позициями, а результатом была неполная победа за этническое видение. Несмотря на то, что многоэтничность, пропагандируемая военными интеллектуалами, не всегда воспринималась индивидами, которых они старались мобилизовать, этническая национальная идентичность все ослабевала. Проблема многих последующих узкоэтнических исторических трудов состоит в том, что их авторы допускали, что битва ведется между настоящими нациями и незаконнорожденными режимами, которые либо русифицировали, либо раздробляли нации. На самом деле главная битва шла между личными интересами и интересами более крупного политического сообщества.
Местные интересы были связаны с более многочисленной нацией как принудительными мерами, так и различными программами, направленными на достижение благосостояния. Наказывать семьи плохих солдат, одновременно поощряя семьи хороших солдат, было ключом к поддержанию отношений в треугольнике «государство-нация-гражданин», и эти отношения развивались в ответ на тотальную войну. Этнические националисты, лишенные ресурсов, и карательные органы государства боролись за то, чтобы установить такую же связь власти.
Подгоняемое тотальной войной, спонсируемое государством национальное строительство постепенно развивалось с 1874 по 1904 г. и стало делом потрясающей важности в последнее десятилетие перед Первой мировой войной. Начиная с 1914 г. у государства не было иного выбора, кроме проведения массовой мобилизации, и население буквально утопало в призывах к обширной, целостной, многоэтничной политической общности и программам, превращающим нацию в реальную силу. Когда семь лет тотальной войны близились к концу, эта национальная общность была еще новой и слабой, но продолжающей набирать силу.
Питер Холквист.Вычислить, изъять и истребить: Статистика и политика населения в последние годы царской империи и в Советской России
В конце лета — начале осени 1925 г. Советские Вооруженные силы провели массированную военную операцию в Чеченской автономной республике, используя семь тысяч солдат, два десятка артиллерийских орудий и восемь аэропланов. В ходе этой кампании они подвергли артиллерийскому и пулеметному обстрелу 101 из 242 населенных пунктов данного региона, а еще на шестнадцать сбросили бомбы. На один из этих пунктов, аул Урус-Мартан, тот самый, в котором в 1923 г. была провозглашена Чеченская автономная республика, обрушились 900 артиллерийских снарядов и бомбы. Можно было бы говорить об этой кампании как о русском империализме в советском обличье или иначе как о сугубо советской форме этнической репрессии. Но конечной целью всего этого насилия была ликвидация бандитского элемента, что, согласно оперативной сводке кампании, завершилось с чувством глубокого удовлетворения{320}.
Задача данной главы — исследовать то, как советские чиновники начали проводить политику «ликвидации элементов» населения и проанализировать навыки и методы, обеспечившие им достижение этой цели. Эта история не только русская или советская, а, скорее, общеевропейская{321}. Мысль о ликвидации «элементов» населения впервые стала концептуально и практически возможной по мере осмысления на протяжении XIX в. государства, называемого социальным, а также с появлением техники и технологий, воздействующих на это государство. Развитие военной статистики в России и по всей Европе было центральным моментом в этом масштабном процессе. Опыт европейских колоний стал главным «пробным камнем» для идей, касающихся обращения с населением как с социальным агрегатом в процессе преобразования этих технологий из абстрактных в прикладные дисциплины. И, наконец, Первая мировая война вернула эти «меры» из колоний на родину, в Европу, тем самым стерев бывшие географические и концептуальные границы и открыв путь насилию