В 1926 г. Тухачевский подвел итог уроков, вынесенных из его антиповстанческих операций в ряде статей{450}. Он подчеркивал, что командиры должны действовать как на политическом, так и на военном фронтах. Но «в районах прочно вкоренившегося восстания приходится вести не бои и операции, но, пожалуй, целую войну, которая должна закончиться прочной оккупацией восставшего района… ликвидировать самую возможность формирования населением бандитских отрядов. Словом, борьбу приходится вести не с бандами, а со всем местным населением». Перед каждой операцией «органы ЧК или ГПУ должны составлять возможно более полные списки как бандитов… так и тех семей, откуда они происходят»{451}. Один список от Тамбовской операции 1921 г. содержал более 10 тыс. таких имен{452}. Такие люди либо подлежали депортации, либо попадали в концентрационные лагеря. Тухачевский заканчивает свой обзор «общими выводами»:
«Из репрессий наиболее действительными являются: выселение семей бандитов, укрывающих своих членов, конфискация их имущества и передача его советски настроенным крестьянам. Если выселение трудно организовать сразу, то необходимо устройство широких концентрационных лагерей… При выполнении этих условий чистка населения будет протекать в полном согласии с действиями Красной Армии против тех или других банд. Банды будут истребляться или на поле боя, или извлекаться из их территориальных округов во время чистки»{453}.
Рассматривать военные операции через такую социальную призму не было ни русской, ни большевистской аномалией. Многие предложения Тухачевского, в том числе его настойчивое утверждение о независимости военной деятельности и политических инициатив, уже высказывались десятком лет ранее Юбером Лиоте, ведущим теоретиком и практиком французской колониальной войны в Алжире, Индокитае, на Мадагаскаре и особенно в Марокко{454}. Лиоте тоже утверждал, что надо не просто сражаться с бандитскими формированиями, но изменять социальное окружение таким образом, чтобы оно стало враждебным им. Подавляя большое восстание в Марокко в 1924 г., Лиоте даже требовал, чтобы его начальство позволило ему использовать ядовитый газ против восставших. (Париж ответил отказом. Испанские войска не растерялись и применили газ против марокканских повстанцев в своей зоне{455}.)
Когда опыт тотальной войны и революции расширил методы, ранее используемые ограниченно в колониальном контексте, Советская власть вновь перенесла эти более масштабные практики на окраины. Советские кампании на протяжении 1920-х гг. в Чечне и Средней Азии были социалистическими попытками уничтожить ислам. Докладывая об успешном завершении антибандитской операции в Чечне в 1925 г., глава Военно-революционного совета СССР вполне доверял урокам, которые советские войска вынесли из прошлых кампаний в годы Гражданской войны и борьбы с «бандитами» на Украине и в Тамбове{456}. Советская власть продолжала заниматься статистикой и практиковать «политику населения» вплоть до сталинского периода.
В свете этого хорошо известно и гораздо более масштабное применение насилия Советским государством в последующие десятилетия, которое осуществлялось в концептуальных рамках, дающих возможность построения социалистического общества, отсекая злостные элементы, грозившие осквернить его. И вера в возможность создания чистого социалистического общества путем политического вмешательства, и специфические методы, используемые для спасения этого общества, предшествовали Большому террору. Следовательно, насилие государства в 1930-е гг. было радикальным расширением и распространением ранее существовавших стремлений. Раскулачивание, зачастую считающееся первым залпом кампании, которой мог руководить только Сталин, имело поразительное сходство с кампанией расказачивания, проводившейся на десять лет раньше. Действительно, единственный плодотворный способ понять раскулачивание — это видеть в нем упреждающую, антибандитскую кампанию в общесоюзном масштабе, попытку отсечь «вредный» элемент, а не войну с крестьянством в целом. Советские оперативные приказы раскулачивания ставили цель очистить колхозы от кулаков и прочих контрреволюционных элементов{457}. Большой террор был точно так же направлен на уничтожение «элементов», на этот раз «антисоветских», «контрреволюционных» и «социально чуждых». Партийный Пленум (февраль-март 1937 г.) — переломный момент в развертывании Террора, — вдумчиво обсуждал мнимое наличие множества «антисоветских элементов» в советском обществе. Снискавший позорную известность Приказ НКВД за № 0047 «Об антисоветских элементах» назначал расстрел «самых враждебных… элементов» и десять лет лагерей для менее враждебных. С чудовищной точностью Советское государство намечало по каждому району контрольные цифры всех «антисоветских элементов» (259 450 человек) наряду с точным количеством относившихся к первой «самой враждебной» категории, подлежавшей расстрелу (72 950) — количество, приблизительно равное 10% от всех казней, осуществленных в 1937–1938 гг.{458} В последующие десятилетия, до самой смерти Сталина в 1953 г., Советское государство продолжало отсекать одни «элементы» населения и вживлять другие.
Рассматривая поощряемое государством насилие против разных социальных и этнических групп с 1917 г. до самой смерти Сталина, замечаешь не то, что режим движется зигзагом от одной репрессии к другой.
Скорее видишь государство, постоянно стремящееся вылепить свое население, согласно прикладной науке об обществе. Конечно, интенсивность и размах советского насилия сильно видоизменялся, и отдельные категории преследования тоже менялись. Но Советское государство оказалось удивительно последовательным в работе с определенным шаблоном политики населения, предполагавшим, что некие элементы среди населения можно идентифицировать и что благополучие населения требует либо изъятия, либо ликвидации вредоносных элементов.
Однако методы и дисциплины политики населения в Советском Союзе были определенной вариацией более общих тенденций. Ключевыми моментами в кристаллизации таких практик были, во-первых, новые представления об обществе, возникшие в XIX в.; во-вторых, колониальный административный и военный опыты конца XIX в. и, в-третьих, Первая мировая война как катализатор исторических событий. С выгодной позиции европейского колониального опыта, равно как ведения войны на Востоке во время Великой войны, государство большевиков видится не столь уж большим исключением из европейских норм. Ханна Арендт справедливо предполагает, что истоки самых страшных событий XX в. следует искать в XIX в. Поэтому замечания Алексиса де Токвиля по поводу Французской революции, звучат так, будто они относятся к Русской революции: «…Значительное число методов, используемых революционным правительством, имели прецеденты и прообразы в мерах, принимавшихся по отношению к простому народу на протяжении двух последних веков монархии. Старый порядок передал Революции многие из своих форм, а та дополнила их жестокостью своего гения»{459}.
Адиб Халид.Национализация революции в Средней Азии: Трансформация джадидизма, 1917–1920 гг.
В 1917 г. российская Средняя Азия состояла из Туркестанской губернии, возникшей в результате русских завоеваний двух последних десятилетий XIX в. и остатков двух ханств — Бухарского и Хивинского — династических государств под протекторатом России. К 1924 г. старые границы сменились новыми — границами двух (в конечном итоге — пяти) советских социалистических республик, название каждой из которых восходило к названию жившего на ее территории народа. О том, как это произошло, почти ничего не написано. Традиционалисты приписывают национальное разделение Средней Азии, произошедшее в 1924 г., проискам России, в которой имперский центр, возродившийся под новым названием, навязывал свою волю колониальной периферии по классической формуле: разделяй и властвуй{460}. Сторонники более тонкого подхода вспоминают о неудавшемся сотрудничестве между националистами и большевиками, но всегда заканчивают обвинением большевиков в предательстве, как только те достигли своих целей и завоевали власть{461}. В любом случае политическая борьба в революционной Средней Азии рассматривается как обоюдная борьба, в которой обе стороны хорошо различимы и стабильны. При проведении данного анализа возникает несколько проблем. Он предполагает идеологическую стабильность обеих сторон на протяжении периода массового переворота, когда их поведение воистину обусловливали экстренные ответы на непредвиденные обстоятельства. Анализ также предполагает существование внутренней однородности в двух лагерях, которая при ближайшем рассмотрении исчезает. Но (и это самое важное) такой анализ упускает из виду колоссальные преобразования по части идентичности, происходившие в эти годы в Средней Азии.
Победа этнического национализма над династическими, территориальными или конфессиональными формами идентичности требует разъяснения. Представление о национальном разграничении просто как о советской стратегии «разделяй и завоевывай» превращает Среднюю Азию в пассивную жертву имперской интриги. Точно так же представление о создании национальных границ, как о явном приложении этнографических знаний мешает увидеть то, что этнография, навешивающая однозначные ярлыки на каждого индивида в новом Советском государстве, сама была продуктом сложной политики, при проведении которой границы то появлялись, то исчезали. Советское государство было лишь одной из действующих сил этой политики.
Я предлагаю дать более сложную картину политики в Средней Азии, чтобы показать, что русскую/народную и большевистскую/ националистическую дихотомии невозможно объяснить преобразованиями в Средней Азии в первые годы Советской власти. Конфликт между русскими переселенцами и правительством в Москве был главной особенностью этого периода. Но националисты правили своим обществом отнюдь не спокойно. Действительно, само определение нации, которое предоставляли националисты, постоянно изменялось. Поэтому разные стороны в этом конфликте не были объединены полноценной идеологией и даже не обладали ею. Поскольку разные действующие силы отрицали случайности революции и войны, то их политические программы трансформировались, зачастую самым неожиданным образом.
Остановлюсь сначала на интеллектуальном и политическом развитии среднеазиатских интеллектуалов-джадидов, в годы Гражданской войны. Внимательно вчитываясь в некоторые ключевые тексты Абдурауфа Фитрата (1886–1938), вероятно, самого влиятельного джадида данного периода, я стараюсь показать переход джадидов от реформы к революции. Между августом 1917 и летом 1920 г. в риторике джадидов произошло два кардинальных преобразования: их мусульманская идентичность уступила место гораздо более четкому националистическому видению (хотя они так никогда полностью и не расстались со своей мусульманской идентичностью), а былые джадидские увещевания спрашивать указаний у «цивилизованных» европейских наций сменились жесткими антиимпериалистическими настроениями. У этих настроений была своя революционная логика, в которой место класса заняла нация и которая была вполне пропитана духом борьбы с традиционными верованиями и предрассудками.
Однако империя не сдавалась. С момента крушения царизма русские переселенцы старались сохранить привилегированное положение в регионе. К осени 1917 г., в условиях надвигающегося голода, удержание такого привилегированного положения становилось, вполне буквально, делом жизни и смерти. Захват власти Ташкентским Советом был мотивирован кризисом продовольственного снабжения. В первые месяцы своего правления Ташкентский Совет находил разнообразные причины отказывать местному населению в участии в полученной им власти силой оружия. Русские переселенцы, сосредоточенные главным образом в Семиречье, конфликтовали с местным населением начиная с восстания 1916 г.; получив оружие от государства, весь 1917 г. они продолжали мстить. Зимой 1917–1918 гг., когда голод стал реальностью, революционный лозунг «Власть на местах» стал удобным прикрытием продолжающегося кровопролития{462}. Разумеется, русская община раскололась — русские крестьяне Семиречья старались защитить свое зерно и от реквизиций, объявленных русскими горожанами, и от голодающего местного населения, но обе стороны были едины в стремлении отстранить местное мусульманское население от власти. В этом хаосе идеология и политические ярлыки не имели значения, поскольку разные действующие силы стремились защитить свои интересы, создавая порой немыслимые союзы{463}. Но вовсе не таким хотело видеть Туркестан московское руководство, и уже весной 1918 г. оно попыталось вмешаться в дела Туркестана, хотя возможности Москвы навязать свою волю оставались весьма ограниченными, пока в 1920 г. Красная армия не покорила Среднюю Азию. Мечтая революционизировать Восток, большевистское руководство видело Туркестан воротами в Индию и далее. Таким образом, Москва стала союзником среднеазиатских националистов в борьбе против местных русских (переселенцев). Антиколониализм действовал странным образом, сближая центр с националистами-интеллектуалами на окраине. Альянс де-факто между ними был неравным и временным, но все же оставил глубокий след на ходе событий. Внимание к этой политике позволяет нам локализовать конъюнктуру антиколониальной борьбы, глобальную революцию и крах имперского порядка, которые и создали современную Среднюю Азию. Преобразование джадидского взгляда на идентичность заслуживает более пристального внимания, потому что позволяет усомниться в поспешном толковании истории Средней Азии, как истории ее преследования русскими, а также учесть, что джадиды способствовали включению многих сообществ в институты Советской власти.
В более широком масштабе следует уделить внимание голосам с периферии, особенно звучащим не по-русски, чтобы вполне оценить социальные и интеллектуальные преобразования, возникшие в результате крушения русского самодержавия.
Противоречивая революция
Сторонники традиционных взглядов на национальное размежевание, как дело рук русских, почти не обращали внимания на чрезвычайно подвижную политическую ситуацию, сложившуюся в Средней Азии с осени 1917 до лета 1920 г. включительно. Революция решительно изменила геополитическую ситуацию в Средней Азии.
Хотя Гражданская война в России официально не началась до мая 1918 г., военная ситуация в империи была неясной по крайней мере с осени 1917 г. и серьезно подорвала аппарат колониальной державы, сложившийся полвека тому назад. Блокада Оренбурга казачьими войсками отрезала Туркестан от Европейской части России; казаки также долгое время контролировали Семиречье. В Закаспийских регионах умеренные русские социалисты сумели вытеснить советское правительство и сформировали правительство, активно искавшее помощи англичан в Иране. Бухара оставалась под контролем эмира, чью власть только усиливало крушение порядка в России и чья независимость была признана де-факто советским режимом в Ташкенте. Ферганская долина стала сценой множества волнений в деревнях, когда вооруженные русские переселенцы терроризировали местное население, в свою очередь искавшее защиту у вооруженных банд (так называемых басмачей). Южная граница империи впервые после завоевания стала «пористой». Англичане, обеспокоенные тем, как скажется отсутствие политического контроля в Средней Азии на их положении в Индии, сделали три вялых попытки вмешательства в русскую Гражданскую войну в Средней Азии и на Кавказе. Весной 1918 г. Османская империя также одержала на Кавказе несколько побед, тогда как в 1919 г. третья англо-афганская война оставила ситуацию незавершенной. Советская власть установилась в военном отношении только в 1920 г.; до тех пор советский режим в Ташкенте оставался уязвимым.
Когда Ташкентский Совет решил отправить дипломатическую миссию в Иран с целью возрождения торговли, то ее представители сочли разумным захватить рекомендательное письмо от английского агента Ф.М. Бейли, прибывшего проездом в Кашгар, чтобы контролировать важные для Британии дела{464}. Письмо оказалось излишним, т. к. посольство было сразу же по вступлению на иранскую территорию арестовано английскими войсками, а его члены отправлены в лагерь для интернированных в Индии. Точно так же в 1919 г. советский режим в Ташкенте установил дипломатические отношения с Афганистаном, и афганское правительство начало открывать неправомочные дипломатические посольства по всей Средней Азии, что привело в ужас и советские, и британские власти{465}.
Геополитическая неопределенность сопровождалась глубоким экономическим кризисом. К 1918 г. хлопководство пришло в полный упадок, а голод в 1917 г. достиг чудовищных размеров. На протяжении ближайших трех лет голод, сопровождавшие его эпидемии и вооруженный конфликт с русскими переселенцами разорили местное население Средней Азии. Марко Буттино считает, что между 1917 и 1920 гг. местное сельское население Средней Азии сократилось на 23% в основном по причине голода и войны{466}.
Такие травмирующие события произвели глубокие изменения в мировоззрении джадидов. Они приветствовали падение самодержавия как момент освобождения и шанс обрести национальное спасение. Впрочем, надежды на то, что их виды на будущее найдут поддержку в обществе, не сбылись, поскольку оппозиция в обществе за год окрепла. К концу года джадидами овладело отчаяние, т. к. стало ясно, что народу требовалось нечто большее, чем уговоры прислушаться к их призывам к реформе. В то же время крушение конституционного порядка, с которым они связывали свои надежды, сделало положение еще более отчаянным, точно так же, как победа радикализма в России снабдила их новыми моделями изменений. Трансформация геополитического порядка после Первой мировой войны (и выход из нее России) также позволила им представить себе более широкомасштабные изменения, чем мыслилось до сих пор. К весне 1918 г. настроение джадидов в корне изменилось{467}.
Столкновение со старым порядком нигде не было таким сильным, как в Бухаре. Февральская революция в России вселила в джадидов надежду на то, что новый либерально-демократический режим в России заставит эмира приступить к реформам, за которые они ратовали долгие годы. Но эмир превратил эту проблему в вопрос о суверенитете Бухары и заклеймил джадидов как предателей ислама и Бухары. Таков был главный переломный момент в положении джадидов в Бухаре. Гонения превратили их в радикалов; они стали называться младобухарцами и обрели форму политической партии. Осознание того, что реформ от эмира ожидать не стоит, сблизило их с Советами. За три последующих года младобухарцы преодолели огромнейшее расстояние в своей политической одиссее.
Неудачи только убеждали джадидов в необходимости изменить тактику. Они объясняли свое поражение на выборах невежеством общества и необходимостью образования и просвещения. Но неспособность джадидов влиять на общество заставила их также осознать значение государства как трансформирующей силы. Дореволюционный джадидизм, исключенный из политической сферы, существовал как дискурс о реформе и самосовершенствовании, в котором государство играло незначительную роль. После 1917 г. произошли разительные перемены, и начиная с лета 1918 г. джадиды прибились к новым правительственным органам, созданным советским режимом и открытым для них под нажимом из Москвы.
Целью джадидов стало использование власти этих органов для защиты местного населения от насилия переселенцев и внесения радикальных изменений в общество. Джадиды создали сложное равновесие между русскими переселенцами, режимом в Москве и консервативными силами самого мусульманского общества.
Поворот к антиимпериализму
Превращение джадидов в радикалов под влиянием революции оказало воздействие на их мировоззрение и в других отношениях. Крайне удивительно, что в риторике джадидов до 1917 г. неизменно проводился весьма позитивный взгляд на Европу (или «Запад»). Фитрат даже использовал образ европейца в качестве рупора идей своих сочинений, считавшихся, пожалуй, самыми влиятельными реформистскими сочинениями в тот период.
Для джадидов Европа и европейцы были образцовыми источниками вдохновения, неким стандартом, сравнивая себя с которым среднеазиатское общество могло измерять свои неудачи и достижения{468}. Многое от этого очарования Европой сохранилось за три года войны, на протяжении которых джадиды поддерживали воевавших русских, даже после того, как Османская империя вступила в войну против России. Но к осени 1917 г. настроение стало меняться и полностью изменилось за два года, когда надежды на радикальные перемены, созданные революцией, совпали с мучениями, вызванными поражением Османской империи и победой Англии в самом центре мусульманского мира. В 1919 г. Фитрат, который за восемь лет до того считал европейца рупором своих идей, написал горькое отречение от Европы и ее цивилизации в памфлете под названием «Восточный вопрос»{469}. В этом памфлете выражается интересный взгляд на то, как в кульминационный момент поражения мусульман, когда Османская империя капитулировала, а волнения мусульман в Индии, кажется, не принесли результатов, среднеазиатскому интеллектуалу является новая геополитика, прежде чем в Анатолии действительно началось националистическое сопротивление.
Этот трактат перевернул многие стереотипные представления о Востоке. Для Фитрата Восток — это светоч знаний и просвещения, тогда как Европа «бродит в дебрях неведения и варварства»{470}. Но, «в отличие от европейского империализма, Восток пытается не пить кровь своих друзей или грабить дома своих соседей, а повышать уровень человечности в мире»{471}. Но в конце концов Восток утратил интерес к учению и образованию, поскольку его правители стали заниматься насыщением своих желудков. В итоге «европейские империалисты» явились на Восток. Чтобы скрыть свои частные интересы, эксплуатируя его, европейские империалисты заявили о дикости и невежестве восточных народов, а о себе как о несущих цивилизующую миссию. Восток эксплуатировали нещадно: Фитрат утверждает, что Англия ежегодно получала с Индии 450 млн. рублей дохода, тогда как 3% индийского населения ежегодно умирало от голода{472}. Но самый огромный ущерб был нанесен на моральном уровне:
«То, что Европа принесла Востоку цивилизацию — ложь. Европейские империалисты никогда не допускали никакого прогресса или цивилизации в завоеванных ими странах Востока. То, что нам дала Европа, хорошо известно: разврат, безнравственность, азартные игры, пьянство. Публичные дома, совершенно несовместимые с религией и обычаями Востока, открыли в нашей стране европейские империалисты. Винные лавки, отравляющие жизнь и общество всему человечеству, открыли в нашей стране тоже европейские империалисты. Страшная болезнь — сифилис — тоже занесена на Восток завоевателями, европейскими империалистами. Короче говоря: по сей день европейские империалисты не дали Востоку ничего, кроме безнравственности и разорения… Остается только догадываться: совершили ли это европейские империалисты с умыслом или по неведению? Разумеется, с умыслом, намеренно. Они и не собирались цивилизовать нас, сеять знания среди нас и помогать нам двигаться вперед, скорее они хотели открывать бордели и питейные дома, тем самым разрушая нашу нравственность, наше здоровье, расшатывая нашу расу, разоряя нашу торговлю и ставя нас в зависимость от них»{473}.
Здесь Фитрат переворачивает обычные эссенциалистские стереотипы Востока, но его аргумент остается, разумеется, эссенциалистским. Фитрат говорит о «европейских империалистах», эксплуатирующих собственных крестьян: «“Голодные стервятники” Европы… послали своих невежественных и безграмотных рабочих и крестьян на Восток, а они, ничего не понимая, напали на рабочих и крестьян Востока»{474}. И он детально описывает экономическую сторону колониальной эксплуатации, но, кроме того, видит, что злоба Европы в отношении Востока движется исключительно врожденным культурным пороком. Объяснение перемен в судьбах Востока дается единственно в понятиях науки и морали. Как я доказываю в дальнейшем, это был единственный диагноз, который могла поставить ставшая радикальной и политизированной культурная элита, жившая в тот сумбурный период. Считалось, что несчастья, постигшие Восток, можно устранить просвещением и мудрым руководством — джадиды предлагали и то, и другое.
Поскольку Фитрат писал летом 1919 г., то ему казалось, что долгосрочное наступление европейского империализма близилось к кульминации: Османская империя, самое сильное мусульманское государство, символ чего-то гораздо большего, чем просто династия, пребывала в прострации (националистическое сопротивление во главе с Мустафой Кемалем еще не началось), и англичане, заняв огромные пространства в самом центре мусульманского мира, готовились основать Арабский халифат как марионеточный режим.
Решение проблемы Фитрат видел в союзе с единственной силой, с антиимериалистической Советской Россией. Если в октябре 1917 г. Фитрат выказывал не слишком большой восторг в связи с захватом власти в Петрограде большевиками, то в 1919 г. все изменилось, и он предлагал стратегический альянс между мусульманским миром и Советской Россией. «Правительство Советской России борется с европейскими империалистами. Его девиз “Победа или смерть”. Именно такое поведение и именно такое благородство требуется, чтобы объединить Восток»{475}. Фитрат отмечал, что «вождь Советской России товарищ Ленин, — великий человек, уже приступивший к пробуждению и объединению Востока», но что его попытки не увенчались успехом: «Чтобы объединить Восток, необходимо доверить населению Востока свои тайны и познакомить их с Советами. Чтобы обрести доверие населения Востока, необходимо не окрашивать Восток насильно в цвета коммунизма, а учесть позицию Востока и его интуицию»{476}. Русские коммунисты Туркестана уклонялись от перспективы налаживать неидеологический альянс с Востоком. В то же время, когда европейский и американский пролетариат не сумели оказать достойную поддержку Советам, последним не оставалось ничего иного, как вступить в альянс с Востоком{477}.
Такая оптимистическая оценка необходимости друг в друге объясняет то, почему в «Восточном вопросе» нет ни слова о русском империализме. Если весь гнев Фитрата излился на англичан, а французы удостоились саркастического упоминания, то о русском империализме говорится только одно: «Наше угнетение русским имперским правительством было не меньшим, чем угнетение Индии англичанами»{478}. Поразительно, что Фитрат даже не упоминает о насилии переселенцев, достигшем своего пика в 1919 г. Империализм для Фитрата связан с государственной политикой, и поэтому насилие переселенцев не в счет. Мало того, Фитрат возлагал надежды на режим в Москве, а не на русских коммунистов в Туркестане. Разницу между тем, за что выступала Москва, и тем, что делали Советы в Средней Азии, видели многие джадиды, стремившиеся бороться с последними с помощью первой.
Перелом в риторике джадидов к антиимпериализму был обусловлен несколькими причинами. Первая мировая война, когда Османская Турция сражалась против русских, с самого начала оказалась испытанием верности мусульманского населения Российской империи.
Русская бюрократия все время опасалась, что российские мусульмане станут пятой колонной для Османской империи. Будучи одной из старейших империй, Османская империя была единственным в мире независимым мусульманским государством, и ее поведение в предшествующее десятилетие снискало огромную симпатию мусульман Российской империи. Но в конце концов опасения бюрократии основывались на эссенциалистском представлении о мусульманах, почти никак не связанном с политическими реальностями. Российские мусульмане сохраняли верность все три года войны. Мусульманские отряды сражались на линии фронта, а остальное мусульманское население хранило спокойствие. В Средней Азии тайная полиция жила в постоянном страхе восстания местного населения под влиянием турецкой пропаганды, но восстали только казахские и киргизские кочевники; поводом к восстанию послужил декрет (1916), мобилизующий их на работу в тылу. Это восстание, антирусское и антивоенное, не имело практически никакого отношения к проискам Османской империи. Действительно, среднеазиатские джадиды выступали против восстания и сотрудничали с властями, спокойно проводя призыв на военную службу{479}.
Революция все изменила. По мере того, как военные действия в 1917 г. постепенно затихали, былые враги России стали казаться друзьями, а большевистская антикапиталистическая риторика, направленная на бывших союзников России, нашла отклик, несколько по иным причинам, у джадидов. К осени 1917 г. можно было открыто выражать симпатии Османской империи. Если империализм, был высшей формой капитализма, то Англия и Франция были поборниками империализма; наряду с мировым пролетариатом и всем колониальным миром Османская империя (а значит, и весь мусульманский мир) стала жертвой империализма. Когда большевики опубликовали тайные договоры, подписанные имперской Россией с Англией и Францией во время войны, причем почти все за счет Османской империи, то это затронуло джадидов до глубины души. Фитрат, знавший Османскую империю лучше прочих джадидов в Средней Азии, поскольку четыре года учился в Стамбуле, писал, что «теперь понятно, кто подлинные враги мусульманского, и особенно тюркского, мира»{480}.
Поражение Османской империи в 1918 г. продолжало разжигать чувства против Антанты (и, главным образом, против Англии), особенно, когда англичане предстали величайшими победителями на Ближнем Востоке. Европа стала синонимична империализму, а англичане — его злейшими преступниками.
Сочувствие к положению Османской империи было важнейшим, но едва ли единственным фактором в трансформации позиции джадидов. Революция превратила мысль джадидов в радикальную. До февраля 1917 г. джадиды работали в сомнительном общественном пространстве, дозволенном самодержавием, и соответственно, их цели были скромными. Более того, учитывая исторический возраст империи, имперский порядок казался «естественным». Наука была ключом к прогрессу и счастью, невежество несло смерть и угасание или, по крайней мере, завоевание и колонизацию. Русская революция поставила империю на колени, и многие смогли представить некий мир, в котором империя уже не была основополагающим фактом политический жизни. Поворот к антиимпериализму среди джадидов в 1917–1918 гг. был частью более масштабного перехода к более систематической критике современного мира.
То, что антиимпериализм был чем-то большим, чем суррогат пантюркских симпатий, становится ясно из популярности Индии и ее борьбы против англичан в качестве темы в сочинениях джадидов этого периода. В 1920 г. Фитрат написал две пьесы, действие которых разворачивалось в Индии и которые весьма успешно ставились в Туркестане. В «Настоящей любви» он писал о любви Зулейки к патриотически и революционно настроенному поэту Нуруддину, о любви, которую разрушает англофил Рахматулла, воспылавший страстью к Зулейке, как и ко многим девушкам до нее. В традициях джадидского театра, возникшего до революции, пьеса заканчивается резней, когда на тайное собрание индийского революционного комитета с участием Зулейки и Нуруддина, нападает полиция (подосланная Рахматуллой). Но связь между любовью, патриотизмом и революцией крепка. Настоящая любовь неразрывно связана с патриотизмом, а неспособность поддержать патриотическую революцию синонимична предательству. В «Индийских революционерах», где также изображается борьба индийских патриотов за независимость, Фитрат вновь вернулся к этим темам, но в более откровенно политической манере. Рахим Бахш — образованный юноша, влюбленный в Дильнавоз; в обоих живет любовь к родине. Когда полиция арестовала Дильнавоз, Рахиму Бахшу приходится преодолеть его былую раздвоенность и вступить в группу «революционеров»-подполыциков, скрывающихся в горах на афганской границе. Пьеса тоже заканчивается трагически, но любовь к родине вновь приравнивается к любви к женщине и защите ее чести. Антиимпериализм, патриотизм и революционная деятельность тесно связаны между собой.
Нация и революция
Джадиды воспринимали революцию как национальное спасение. Когда джадиды писали об угнетении и эксплуатации, они были склонны говорить об угнетении и эксплуатации колониальных народов имперскими народами и их лакеями, а не о классах. Но революция должна была революционизировать и сам народ, т. к. только это могло обеспечить спасение нации. Годами джадиды доказывали, что если народ не поддержит их призыв к переменам, то под вопросом окажется само его выживание{481}. Им казалось, что ущерб, нанесенный Гражданской войной и голодом, подтверждает их самые худшие опасения. Путь к спасению виделся джадидам в просвещении, образовании и нравственности — в том, что могла дать только культурная элита. Это основополагающее предписание сохранилось и после 1917 г., хотя методы, которыми, по мнению джадидов, этого можно было достичь, разительно изменились. Склонность джадидов видеть в революции национальную аллегорию исходила непосредственно из их статуса именно культурной, а не политической элиты.
Но подобное отношение к революции вполне соответствовало деятельности большевиков в данный момент. По мнению народного комиссара по делам национальностей Сталина, мусульманские регионы Российской империи были населены «культурно отсталыми народами»; задачами советского режима в этих регионах было «поднятие культурного уровня отсталых народов… вовлечение трудящихся… в строительство Советского государства» и отсечение всего, мешающего «развитию максимальной самодеятельности народов Востока по пути к освобождению от пережитков средневековья и разрушенного уже национального гнета»{482}. В этом прогнозе не было почти ничего, с чем бы не согласились джадиды. Точно так же, захватив власть, большевики с самых первых шагов сочетали идеологические и стратегические цели. Их перечень угнетенных народов охватывал как европейский пролетариат и нерусские народы России, так и весь колониальный мир. Таким образом, революционизировать Восток уже тогда стало для большевиков важной задачей внешней политики.
В ноябре 1917 г. Ленин издал обращение: «Ко всем трудящимся мусульманам России и Востока», а в последующие годы Москва и другие советские города стали центрами, где собирались колониальные интеллектуалы и радикалы.
На организацию этих встреч большевики тратили немало сил. В ноябре 1918 г. было создано Центральное бюро мусульманских коммунистических организаций РКП(б), ответственное за революционную работу среди мусульман Российской империи и ее соседей. Большевики также постоянно заявляли о том, что они защитники всех «угнетенных народов Востока», особенно мусульманского мира. Когда хан Афганистана эмир Аманулла провозгласил независимость своей страны от Англии, то и большевики, и джадиды славили его как героя. Разворачивавшаяся борьба с иностранной оккупацией в Анатолии точно так же вызвала живой интерес как в России, так и в Средней Азии. Многочисленные группы «индийских революционеров» — националистов, желавших покончить с английским господством в Индии вооруженным путем, были радушно приняты в Советской России{483}.
Поддержка большевиками антиимпериалистических движений на Востоке зиждилась на том же слиянии антиколониализма, ислама и революции, о которой писал Фитрат. В 1919 и 1920 гг. моральную и материальную поддержку советского режима порой получали такие случайные персоны, как, например, бывший военный министр Османской империи Энвер-паша{484}.
Большее значение для Средней Азии имели другие, менее известные случаи сотрудничества. Когда Аманулла готовился помериться силами с англичанами в третьей Афганской войне, то отправил личное посольство в Москву, добиваясь советской поддержки своих действий. Посольство возглавил Мухаммад Баркатулла, старый индийский революционер, который провел годы войны в Кабуле, пытаясь убедить предшественника Амануллы объявить войну англичанам, вторгнувшись в Индию.
Теперь многолетний антиколониализм Баркатуллы естественно превратился в поддержку советского режима. На пути в Москву он проезжал через Ташкент, что широко освещалось в мусульманской прессе. Выполнив свою миссию, в том числе встретившись с Лениным, Баркатулла до конца года ездил по мусульманским регионам Российской империи, уговаривая мусульман поддерживать большевиков.
С официального благословения он опубликовал на персидском языке (которым владеют почти все образованные люди Средней Азии) памфлет «Большевизм и ислам», в котором доказывал, что между ними есть много общего{485}.
Надежда использовать антиимпериалистические настроения, чтобы дестабилизировать капиталистические режимы в Европе, играла значительную роль в сближении Москвы с джадидами Средней Азии. Политика Ташкентского Совета зимой 1917–1918 гг. была, с точки зрения Москвы, совершенно безрассудной. Поэтому в феврале 1918 г. вновь образованный народный комиссариат по делам национальностей отправил посольство с неограниченной властью в Туркестан, чтобы заявить о своей воле. Посольству в составе П.А. Кобозева и двух татар, И. Ибрагимова и А. Клевлеева в значительной степени удалось привлечь мусульман в советские и партийные органы. Поскольку доступ к архивным материалам по вербовке мусульман в партию в первые годы ее существования был еще невозможен, то все данные наводят на мысль, что множество джадидов вступили в нее незамедлительно.
Существующие организации получили новые, революционные названия: Самаркандский трудовой союз превратился в Мусульманский Совет рабочих и крестьянских депутатов Самаркандского уезда, а Татарский союз в Ташкенте стал Татарским социалистическим комитетом рабочих, а со временем — Татарской секцией Коммунистической партии Туркестана (КПТ). Газета самаркандских джадидов «Свобода» («Hurriyat») была принята образовательной секцией Самаркандского Совета в качестве своего печатного органа и вскоре получила название «Голос трудящихся» («Mehnatkashlar tovushi»){486}. Радикально настроенные джадиды стали мусульманскими коммунистами.
Младобухарцы также вступили в более тесное сотрудничество с советским режимом. До конца 1917 г. несколько младобухарцев стали членами исполнительного комитета Каганского Совета, а многие другие нашли убежище в Туркестане. Будущий президент Узбекистана Файзулла Ходжаев почти весь 1918 г. провел в Москве, где бюро партии младобухарцев поддерживало Центральное бюро мусульманских коммунистических организаций.
Отождествление джадидов с революцией и совпадение их интересов с интересами Советской власти были вполне недвусмысленными. Когда в 1920 г. Красная армия штурмовала сначала Хиву, а потом Бухару, за ней последовали джадиды с намерением сформировать там свои правительства. Эти так называемые народные республики оказались недолговечными, но это не должно скрывать факт самой реальной идентичности интересов, существовавших тогда между разными типами революций.
Слияние класса и нации на почве антиимпериалистических настроений могло, разумеется, использоваться против русских поселенцев в Туркестане так же просто, как и против англичан. Фитрат в «Восточном вопросе» ни словом не обмолвился о русских переселенцах, но мусульманские коммунисты на своих конференциях привычно критиковали их. Продовольственные комитеты, к началу 1918 г. подчиненные советам, стали самой широкой ареной политического конфликта, но конфликт вскоре распространился на высшие органы самой партии. Декрет ЦК в июле 1919 г., требующий, чтобы коренное население Туркестана имело пропорциональное представительство во всех государственных органах, создал возможность действия для партийных мусульман. Были спешно проведены съезды партии и Советов, и на тех и на других были избраны новые исполнительные комитеты с преобладанием мусульман. Турар Рыскулов, будущий глава правительства Туркестана и автор одной из самых известных книг о революции в Средней Азии, был избран президентом обоих комитетов.
Такой всплеск активности достиг кульминации в январе 1920 г. на Пятой региональной конференции КПТ, где мусульманским коммунистам удалось принять решение изменить название КПТ на «Коммунистическая партия тюркских народов», а название Туркестанской республики на «Тюркскую республику». Еще одно решение требовало широкой автономии для Туркестана{487}.
Противопоставление националистического и коммунистического языка снова использовалось, когда полномочная делегация из Туркестана приехала в Москву в мае 1920 г., чтобы ознакомить высшие партийные власти с мусульманскими коммунистами после того, как январские решения были нарушены, после некоторых колебаний, недавно назначенной Особой комиссией по делам Туркестана РКП(б) (Турккомиссия). Выступая перед ЦК, делегация утверждала, что в Туркестане всего две основные группы населения: угнетенные и эксплуатируемые колониальные коренные народы и европейский капитал{488}.
Делегация продолжала требовать передачи всей власти в Туркестане Центральному исполнительному комитету Туркестана, отмены Турккомиссии и создания мусульманской армии, подначальной автономному правительству Туркестана{489}. Эти требования были изложены языком революции, но класс заменили нацией; национальное освобождение мусульманского сообщества могло быть достигнуто коммунистическими средствами и в советском контексте.
Определение нации
Точный состав нации еще несколько лет оставался спорным вопросом как среди народов Центральной Азии, так и между ними и некоторыми политиками. Для Фитрата понятие «нация» отчетливо распространялось на весь «мусульманский мир» — это сочетание он употреблял не единожды. Напротив, многое в риторике младобухарцев касалось бухарской нации, определяемой территориальными границами. Но с 1917 г. джадидская риторика также отличалась зачастую нескрываемой гордостью за тюркские корни джадидов. Ислам, патриотизм и национализм представляли три взаимосвязанных точки зрения об идентичности, сосуществовших в изрядном противоречии с джадидской мыслью того времени.
«Восточный вопрос» оставался пока самым ярко выраженным панисламским текстом, написанным джадидским автором. Призывы к единству мусульман на панисламской основе всегда сочетались с настойчивым требованием того, чтобы мусульманское общество реформировало себя и свою культуру, идя навстречу требованиям нового времени.
Панисламисты были модернистами, точно так же, как панисламское чувство отражало сообщество («мусульманский мир»), образ которого впервые возник в конце XIX в. В официальном языке Советского государства слово «мусульманин» тоже означало национальность, равно как и «иудей», а создание Мусбюро давало понять, что такие понятия творили собственные реальности. Так понятие «мусульманин» в Средней Азии стал сущностью, описанной более четко, чем весь мусульманский мир, определение мусульманина Средней Азии превратилось в удобный маркер, способствующий отличию туземного населения от разнообразных европейских переселенцев.
Бухарская нация, упоминаемая младобухарцами, была прежде всего территориальной. Но ислам как религиозный и культурный признак идентичности великого множества бухарского населения так никогда и не оторвался от определений бухарской нации. Патриотизм в философии джадидов принимал угрожающие размеры как до, так и после 1917 года. Для Фитрата патриотический долг, например изгнание англичан из Индии, был великим долгом, «столь же великим, как спасение страниц Корана от попрания каким-нибудь животным… заботой, столь же большой, как изгнание свиньи из мечети»{490}. Действительно, кажется, что требования патриотизма и антиимпериалистической борьбы перевесили ислам как сплачивающий центр. В «Индийских революционерах» Фитрат всячески старался подчеркнуть этот момент.
Его революционерами были и мусульмане, и индуисты. Когда Дильнавоз выражает опасения в том, насколько правильно разделять чувства индуиста Лалы, Рахим Бахш отвечает: «Человечность не зависит от язычества или ислама. Лала Хардаял — человек»{491}.[53] Далее в пьесе Маулави Нуман, вождь племени на афганской границе и традиционный мусульманский ученый, точно так же возражает против сотрудничества с патриотами-индуистами. Мусульманский революционный вождь Абдуссубу обращается к нему с такими словами:
«Вы, муллы, всегда говорите так. Долгие годы вы возбуждали в Индии споры о племенах и народах. Вы разделили народ на семьдесят четыре группы и восстановили их друг против друга. Вы наводнили нашу землю внутренними распрями и тем самым навлекли англичан на наши головы. Спустя сотню лет мы, наконец, стали объединяться, чтобы обрести свободу. И вы опять хотите закрыть нам путь ссорами из-за религий и сект!.. Мы будем сражаться за нашу свободу плечом к плечу. Ни вы, ни религия не свернут нас с этого пути»{492}.
Однако патриотизм был также связан с национализмом. С 1917 г. джадидская риторика все больше превращалась в радикальную форму тюркизма. Для джадидов новые условия выдвигали на передний план романтическое понятие тюркизма, присутствовавшее в их риторике до революции.
Весь год джадидские авторы называли Чингисхана, Тимура и Улугбека среднеазиатскими героями. В июле 1917 г. Фитрат писал: «О, великий Тюран, страна львов! Что случилось с тобой? Какие мрачные дни ты переживаешь? Что произошло с храбрыми тюрками, некогда правившими миром? Почему они исчезли? Почему их не стало?»{493} Прочих утверждений тюркизма был легион. Весной 1918 г. газета «Тюркское слово» (Turk so'zi) издавалась в Ташкенте организацией «Тюркская дружба» (Turk O'rtoqlig'i). Более серьезным было заявление, высказанное впервые, что Средняя Азия была родиной турок и что турки претендуют на эту территорию. Теперь среднеазиатские джадиды заявляли, что все население Средней Азии — «настоящие турки», и если они не говорят по-турецки, то просто потому, что забыли этот язык[54].
Разумеется, подобное заявление было обращено к большому числу людей, говорящих по-персидски и живших в городах Бухара, Самарканд и Худжанд, а также в их обширных окрестностях. Как видим, революция означала национальное спасение, которое следовало обрести путем просвещения народа и создания национальной литературы и единого национального языка. Таким образом, революция стала синонимом туркизации говорящего по-персидски населения Средней Азии. Обретя власть в 1920 г., младобухарцы почти сразу сделали в новой республике официальным языком не персидский, а тюркский. В последующие несколько лет в духе проводимой политики конституировалась национальная общность «таджики», которая в 1924 г. входила в качестве автономной республики в состав Узбекистана, а в 1929 г. стала союзной республикой. Однако тюркским националистам удалось сохранить Бухару и Самарканд в составе Узбекистана. Утверждение тюркости было само по себе делом сложным. Концепции тюркского национализма в романтическом духе волновали тюркских интеллектуалов, как в Османской, так и в Российской империях с конца XIX в. Дискурс о тюркском национализме оставался раздробленным и многоголосым, поскольку турецкие, татарские, азербайджанские и среднеазиатские интеллектуалы видели тюркость по-разному.
Пантюркизм, проект объединения всех тюркских народов мира в единую политическую общность, был самым крайним утверждением тюркской позиции, и хотя он стал официальной политикой в последние годы Османской империи, но так и не превратился в синоним тюркского национализма. Упор на тюркизм в Средней Азии с 1917 г. и далее коренился скорее в радикальном настроении среди джадидов, чем в непосредственном турецком влиянии, и не выходил за пределы Средней Азии. В 1918 г. Фитрат стал движущей силой создания Чагатайских бесед (Chig'atoy Gurungi), литературного кружка, объединившего многих политических деятелей и писателей. Его члены думали о реформе среднеазиатского тюркского литературного языка и письменности, стремясь определить идентичность для народа Средней Азии, коренящуюся в этничности, равно как и в истории{494}. Чагатаизм стремился создать общую национальную идентичность для тюркской Средней Азии. Термин «чагатай» относится к названию восточно-тюркского литературного языка, вокруг которого расцвела в XV в. Средняя Азия. Он также подразумевает наследие Чингисидов в данном регионе, хотя центральную роль в традиции чагатаидов играл тюркский мусульманский завоеватель XIV в. Тимур (Тамерлан). Сферой чагатаев была также восточная часть в отношении к западной Турецкой (Османской) империи. Как таковой чагатаизм был явно не пантюркским, поскольку утверждал существование в тюркском мире границ местных групп. Скорее Средняя Азия была ядром самобытной тюркской сферы, восточным восполнением ныне исчезнувшей Османской империи.
Скачок от чагатая к узбеку был совсем простым. Писатели-джадиды утверждали, хотя и не очень настойчиво, что все тюркское население Средней Азии было узбекским. Этот аргумент был прежде всего направлен на ярлык «сарт», обозначение местного тюркоязычного населения, выделяемого русской администрацией, учеными и, по-своему, даже татарскими интеллектуалами{495}.
Джадидские авторы по привычке употребляли «тюркский» (turk, turkcha) в качестве синонима к «узбекский» (p'zbek, o'zbekcha) еще до 1917 г. С утверждением после 1917 г. этнического национализма термин «узбекский» весьма распространился, как явствует из местной прессы этого периода.
Гимны узбекскому народу заполняли периодические издания органов советского режима. Чагатаизм должен был обеспечить современную узбекскую нацию, включавшую всех мусульман Средней Азии, историческим наследием. В конце концов максималистское видение «узбекскости» свелось к несколько более узкому видению, исключавшему население данного региона, говорящее по-персидски (составившее таджикский народ), равно как разные кочевые группы (туркмен, казахов, кыргызов, каракалпаков), которых можно было легко выделить из оседлого тюркского населения региона. В каком-то смысле, узбекский народ, возникший в 1924 г., во время национального размежевания, был оседлым, поэтому он мог претендовать на полное наследование городской Средней Азии. По этой причине узбекский национализм развивался, как регионально главная идеология, поскольку представлял собой то, что виделось ему главной тюркской, мусульманской, урбанистической — и революционной — традицией Средней Азии. Политическая неопределенность, проистекавшая из революции и Гражданской войны, начала ослабевать к концу 1920-х гг., когда, одержав победу в Гражданской войне, партия смогла уверенно утвердить свою волю на окраинах.
Турккомиссия начала с подчинения мусульманских коммунистов во главе с Рыскуловым. В июле 1920 г. она распустила Крайком КПТ, в котором преобладали националисты, и заменила его временным комитетом, который провел в сентябре очередные съезды партии и Советов. Они приняли решения ЦК, призывающие к более строгому контролю центром дел в Туркестане{496}. Впрочем, поражение Рыскулова и его последователей не покончило с союзом центра с местными националистами. Члены Турккомиссии горели желанием революционизировать Восток, что в 1920 г. стало равносильно действиям Красной Армии. В тот год Красная Армия помогла создать Советские республики в Хиве, Бухаре и Гилане — все под началом Советов, но управляемые местными активистами{497}. Только весной 1921 г. улучшение отношений с Англией заставило московские власти приструнить Турккомиссию. Вывод мусульманских коммунистов из-под контроля КПТ также следует рассматривать в одном ряду с действиями Турккомиссии против русских поселенцев, тысячи которых были депортированы в центральную Россию в 1921 г. за то, что воспротивились Советской власти и особенно национальной политике{498}.
Более того, Советская власть видела мир разделенным на нации, которые можно было объективно определить и провести между ними демаркационные линии{499}. Этот взгляд на онтологическую реальность наций имел много общего с национализмом интеллектуалов Средней Азии. Режим также ставил на первое место среди прочих дел просвещение и преодоление отсталости — вопросы, долгое время столь дорогие для джадидов. Между Москвой и джадидами сложились прочные основы для сотрудничества. В прессе на местном языке с начала 1920-х гг. весьма сильно ощущалось влияние джадидов как авторов, прославлявших великое национальное пробуждение и прогресс, достигнутый нацией к тому времени. Расхождение было только по части определения национальных границ: джадиды надеялись сохранить единство Туркестана и Бухары как родины единой тюркской мусульманской нации, а советские этнографы настаивали на более узких определениях. Последние победили в 1924 г., хотя узбекское начало сохраняет множество характерных черт тюркской мусульманской нации, какой ее представляли себе джадиды. Революция для джадидов удалась.
В Средней Азии революция была успешно национализирована культурной элитой, склонной к радикализму и к тому, чтобы в целом революционизировать нацию. Национализации революции способствовал союз националистов с большевиками, которые нашли общее дело против местных проявлений империи в виде насилия переселенцев. Союз был, конечно, недолгим, но действенным по части создания новых идентичностеи и постановке новой повестки дня с вопросами социального и культурного преобразования в первом десятилетии советского режима. Следует помнить, что процесс советского национального строительства в Средней Азии был глубоко противоречивым, и его невозможно адекватно объяснить простыми противопоставлениями «империя-нация» или «центр-периферия».