Готическое общество: морфология кошмара — страница 5 из 23

«Эта блаженная жизнь, наполовину действительная, наполовину сотканная из причуд воображения, но не отягченная никакой мыслью, никакой страстью, продолжалась до того, как девушке пошел семнадцатый год (...) Иммали (...) велела ему (Мельмоту-Скитальцу. — Д. Х.) следовать за ней, туда, где были рассыпаны по земле плоды смоковниц и тамаринов, где ручей был так прозрачен, что можно было разглядеть каждую пурпурную раковину на дне и зачерпнусь скорлупою кокосового ореха прохладной воды, что струилась в тени манговых деревьев. Дорогой она успела рассказать ему все, что знала о себе. Она сказала, что она дочь пальмы. Что под сенью этого древа (...) она много раз видела, как на стеблях вянут розы... У меня есть друг, и он прекраснее всех здешних цветов. Среди роз, чьи лепестки сыплются в воду, нет ни одной, что могла бы сравниться с его лицом. (...) Встречаемся мы только у речки, когда солнце сюит высоко, и его уже никак не найти, когда стелются тени. Как только я поймаю его, я становлюсь на колени и начинаю его целовать...»[31].

Последняя сцена с участием Исидоры происходит в тюрьме, где она, только что убившая своего ребенка от Мельмота-Скитальца, умирающая от пыток инквизиции, говорит следующее:

«Отец мой, я часто видела сны... у меня было много снов, много смутных образов проплывало передо мной, но то, что было сегодня, не сон. В снах моих мне являлся цветущий край, где я увидела его впервые, вновь наступали ночи, когда он стоял перед моим окном и я дрожала, как только раздавались шаги моей матери, и у меня бывали видения, которые окрыляли меня надеждой... Но это был не сон: он действительно был здесь сегодня ночью. Отец мой, он пробыл здесь всю ночь; он обещал мне... он заверял меня... он заклинал меня принять из его рук свободу и безопасность, жизнь и счастье»[32].

Роман заканчивается сном Скитальца:

«Ему снилось, что он стоит на вершине, над пропастью, на высоте, о которой можно было составить себе представление, лишь заглянув вниз, где бушевал и кипел извергающий пламя океан, где ревела огненная пучина, взвивая брызги пропитанной серою пены и обдавая спящего этим жгучим дождем. Весь этот океан внизу был живым; на каждой волне его неслась душа грешника; она вздымалась, точно обломок корабля или тело утопленника, испускала страшный крик и погружалась обратно в вечные глубины. (...) Вдруг Скиталец почувствовал, что падает, что летит вниз — и застревает где-то на середине... И, однако, он увидел там нечто, еще чернее всей этой черноты, — то была протянутая к нему огромная рука; она держала его над самым краем бездны и словно играла с ним, в то время как другая такая же рука... (принадлежавшая одному существу) столь чудовищному, что его невозможно было представить себе даже во сне, указывала на установленные на вершине гигантские часы; вспышки пламени озаряли огромный их циферблат. Он увидел, как единственная стрелка этих таинственных часов повернулась; увидел, как она достигла назначенного предела — полутораста лет... Он вскрикнул и сильным толчком, какие мы часто ощущаем во сне, вырвался из державшей его руки, чтобы остановить роковую стрелку.

«От этого усилия он упал и, низвергаясь с высоты, пытался за что-нибудь ухватиться, чтобы спастись. Но падал он отвесно, удержаться было невозможно — скала оказалась гладкой и отвесной, как лед; внизу бушевало пламя! Вдруг перед ним пронеслись несколько человеческих фигур (...) Это были Стентон, Вальберг, Элионор Мортимер, Исидора, Монсада (...) Волны рокотали уже над его головой; он погружался в них все глубже...»[33]

Не только хронология романа оказывается крайне запутанной: читателю не очевидны причинно-следственные связи между поступками героев, отдельными событиями и так называемыми «вставными повестями» — может быть, потому, что все они есть только сны, без причины обрывающиеся и сменяющиеся другими кошмарами? В повествовании постоянно, как в кошмарном сне, распадаются причинно-следственные связи и нарушаются законы природы: сбываются пророчества, стены становятся проходимыми насквозь и т.д.[34] Повествование наделено всеми неотъемлемыми свойствами кошмара — леденящие душу, но ирреальные образы, отчаяние и ощущение безвыходности положений, в которых оказываются герои.

Но главное, что происходит с героями, — это бегство. Они постоянно пытаются вырваться из плена кошмарных обстоятельств, спастись... Чего стоят в этом смысле хотя бы сцены с побегом испанца Монсада, скитающегося с проводником-отцеубийцей в подземелье монастыря, который, как только они выбрались из подземелья, убил брата Монсада и предал беглеца в руки инквизиции; попав в тюрьму, несчастный испанец бежит, но только для того, чтобы очутиться в еще более страшном подземелье, полном мертвецов? Или кошмарный путь над пропастями и кладбищами обессиленной Исидоры к венчанию с Мельмотом?

Читая «Мельмота-Скитальца», переполненного фантасмагорическими ужасами и красотами, читатель вправе задать себе вопрос: не сон ли то, что описывает автор, не страшный ли сон то, что происходит с его героями? Как мы помним, действие романа начинается с описания жуткого портрета Скитальца, созерцая который засыпает его полный тезка и племенник, Джон Мельмот, которого читателю поначалу так нелегко отличить от его дяди, который прочел рукопись, из которой мы узнаем часть истории Скитальца, и который спасает испанца, чтобы услышать из его уст вторую часть этой истории. Уж не юноше ли снятся все эти страшные сны?

Ибо задача Метьюрина состояла в том, чтобы воссоздать со всевозможной точностью пространство кошмара, в котором время организовано особым образом. Без этой «усложненной композиции» ему не удалось бы передать кошмар посредством слова, добиться его воплощения в литературе. Независимо от того, в какой мере он отдавал себе отчет в выборе выразительных средств — стихия кошмара навязала ему такой способ повествования. Особая темпоральность кошмара потребовала от него таких выразительных средств. Воспроизведение кошмара заставило Метьюрина добиваться создания этой особой темпоральности своего произведения.

В отличие от многих своих современников и предшественников, Метьюрин не пытался написать нарратив на готические темы, пересказать кошмар. Сравните произведение Метьюрина с обычным литературным рассказом о кошмаре, например сном Татьяны, в котором Пушкин передает нам только фабулу, но не заставляет нас в полной мере пережить чувства, испытанные во сне Татьяной. У Метьюрина была совсем другая задача — со всей возможной точностью передать переживание ментального акта во всей его полноте и непосредственности. Читателя захватывает разворачивающееся действие, но, несмотря на то что читатель успел глубоко погрузиться в него, оно в любой момент может оборваться и перетечь в другой сон, в другой кошмар. Единство замыслу придает личность Джона Мельмота — намеренно не до конца отделимого от его ужасного предка, Мельмота-Скитальца.

В чем особенность темпоральности кошмара? Что требуется для ее передачи? Прежде всего, отвечает Метьюрин, время кошмара обратимо и прерывно. К нему не применимы — или применимы с большой поправкой — категории настоящего, прошлого и будущего. Поэтому повествование обрывается, забегает вперед и возвращается вспять во времени. А как поступили бы вы, если бы перед вами стояла такая задача, уважаемый читатель? Но, поскольку Метьюрин остается пленником еще не «деконструированного» рассказа, время кошмара вынуждено встраиваться в темпоральность обычного нарратива. У текста Метьюрина обнаруживаются две темпоральности, два враждебных, взаимоисключающих способа восприятия времени: внутренняя темпоральность кошмара и внешняя — линейного и хронологически упорядоченного нарратива.

«Приведенная схема позволяет установить тот факт, обычно ускользающий от внимания читателей, что действие его начинается осенью 1816 года и заканчивается через несколько дней там же, где оно начинается, на берегу графства Уиклоу, в Ирландии»[35], — отмечает литературовед. Как видим, Метьюрину удается добиться решения двух, весьма существенных для него, задач: во-первых, по признанию критика, внешнее время нарратива «ускользает от внимания читателя», а во-вторых, время нарратива в 500 страниц оказывается сжатым до нескольких дней! Вполне вероятно, что Метьюрин стремился сжать это внешнее время еще сильнее, но ему это не удалось. Сто лет спустя, в эпоху начала острого кризиса объективного времени, с этой задачей гораздо успешнее справится Марсель Пруст, еще решительнее сдвинув рамки своего романа, в котором он тоже боролся с линейным временем мира. Ради того, чтобы воссоздать и передать особенность воспоминания как ментального акта, он сожмет линейный дискурс до нескольких мгновений. Ненормальное долголетие, которым Метьюрин награждает своего героя (Мельмот живет 150 лет), тоже может быть рассмотрено как попытка изменить обычное течение времени человеческой жизни и нарушить привычную темпоральность. Разрыв причинно-следственных, а часто — и хронологических связей выступает другим важным приемом, позволяющим передать собственное время кошмара.

Теперь мы можем ответить на вопрос: почему Мельмот — скиталец? Быть скитальцем Мельмоту необходимо для того, чтобы переноситься из истории в историю, из кошмара в кошмар, свободно двигаясь во времени вперед и назад, воссоздавая динамику собственного времени кошмара. Скиталец олицетворяет кошмар в двух смыслах — этическом и темпоральном, давая автору важное орудие для передачи кошмара художественным словом.

Можно с уверенностью сказать, что Метьюрин, воссоздав темпоральность кошмара, создал канонический текст, который продолжает — и будет продолжать — цитировать, хотя чаще всего анонимно, наша культура. Набор художественных приемов, разработанный Метьюрином, найдет себе широкое применение в творчестве авторов современного фэнт