Откуда такая уверенность? Я не знаю, что буду делать следующие пять минут, а она уже все спланировала на десять лет вперед. Я даже не уверена, удастся ли мне остаться в живых к концу девятого класса. Ну а если я вдруг выживу, вот тогда-то и подумаю о карьере.
Мистер Шея врывается в класс совсем как разъяренный бык, который гонится за тридцатью тремя красными флажками. Мы осторожно рассаживаемся по местам. Я не сомневаюсь, что он сейчас взорвется. Что он и делает, но неожиданно для нас в несколько назидательном стиле.
«ИММИГРАЦИЯ» — пишет он на доске. Я абсолютно уверена, что орфографических ошибок он не сделал.
Мистер Шея: Моя семья живет в этой стране вот уже более двухсот лет. Мы построили ее своими руками, воевали на всех войнах — от первой до последней, платили налоги и голосовали.
Над головой каждого ученика в классе возникает мультяшный пузырь. («А ЭТО БУДЕТ НА ЭКЗАМЕНЕ?»)
Мистер Шея: Тогда скажите мне, почему мой сын не может получить работу?
Несколько рук неуверенно тянутся вверх. Мистер Шея ноль внимания. Ведь вопрос чисто риторический, который мистер Шея задает, чтобы самому же и ответить. Я слегка расслабляюсь. Примерно так же обычно ведет себя мой папа, когда жалуется на босса. Самое лучшее, что можно сделать в подобных ситуациях, — стараться не заснуть и сочувственно моргать.
Его сын хотел стать пожарным, но его не приняли на работу. Мистер Шея уверен, что здесь имеет место некая дискриминация наоборот. Он говорит, что нам следует закрыть границы с тем, чтобы стопроцентные американцы могли получить ту работу, которую они заслуживают. Если верить тесту по профориентации, из меня получился бы хороший пожарный. Интересно, а я могла бы отобрать работу у сына мистера Шеи?
Затем я переключаюсь и начинаю рассеянно рисовать свое дерево, сосну. В художественном классе я пыталась вырезать его на линолеуме. Но проблема с линолеумом в том, что невозможно исправить ошибки. Каждая моя ошибки навечно запечатлеется на картине. Поэтому все приходится продумывать наперед.
Мистер Шея снова пишет на доске: «ОБСУЖДЕНИЕ: Америке следовало закрыть границы в 1900 году». И задевает кое-кого за живое. Причем не одного, а несколько человек. Я вижу, как ребята загибают пальцы, пытаясь прикинуть, когда родились их деды или прадеды, когда они приехали в Америку и попали бы они под Отсечение Шеей. А когда они понимают, что могли бы навечно застрять в стране, где их все ненавидят, или в дыре, где нет школ, или там, где нет будущего, то сразу тянут вверх руки. Они просят разрешения не согласиться с ученым мнением мистера Шеи.
Я не знаю, откуда приехала моя семья. Наверное, оттуда, где царит вечный холод, где по вторникам едят бобы, а по понедельникам развешивают на веревке стираное белье. Я не знаю, как давно мы живем в Америке. Мы были приписаны к этому школьному округу уже тогда, когда я пошла в первый класс, а это хоть что-нибудь да значит. Я приступаю к яблоне.
По комнате летают туда-сюда доводы за и против. Несколько учительских подпевал быстро смекают, за какую команду играет мистер Шея, и с ходу кидаются на «иностранцев» с намерением их уделать. Всем, чьи семьи иммигрировали в прошлом веке, есть что рассказать о том, как тяжело трудились их родственники, какой вклад они внесли в становление этой страны, сколько налогов они уплатили. Член Стрелкового клуба вякает что-то насчет того, что мы все здесь иностранцы и должны вернуть страну Коренным американцам, но ей быстро затыкают рот контраргументами. Мистер Шея наслаждается шумом до тех пор, пока один ученик не идет в лобовую атаку.
Храбрый ученик: Может быть, ваш сын не получил работу, потому что недостаточно хорош. Или потому что ленив. Или потому что другой парень оказался лучше, и неважно, какого цвета его кожа. Я думаю, что именно белые, которые живут здесь уже двести лет, тянут страну назад. Они не умеют работать, потому что им все слишком легко досталось.
Проиммиграционные силы разражаются бурными аплодисментами и гиканьем.
Мистер Шея: Следите за языком, мистер. Вы говорите о моем сыне. Все, я больше не желаю вас слушать. Дискуссия закрыта. Достаньте ваши учебники.
Мистер Шея возвращает контроль над ситуацией. Шоу закончено. Я уже в 315-й раз пытаюсь нарисовать отходящую от ствола ветку. Но рисунок получается каким-то плоским, бездарным и вообще поганым. Я настолько увлечена, что поначалу не вижу, как Дэвид Петракис, мой напарник по лабораторным работам, поднимается с места. Класс замирает. Я кладу карандаш.
Мистер Шея: Мистер Петракис, займите свое место.
Дэвид Петракис никогда не влипает в неприятности. Он образцовый ученик, который не позволяет себе прогуливать и помогает учителям находить вирусы в компьютерных файлах табелей успеваемости. Я начинаю грызть ноготь на мизинце. И о чем он только думает? Неужели он свихнулся, сломался, не выдержав бремени славы самого умного парня в школе?
Дэвид: Если в классе идет обсуждение, то каждый ученик имеет право высказать свою точку зрения.
Мистер Шея: Здесь я решаю, кому и когда говорить.
Дэвид: Вы сами открыли дискуссию. И вы не можете закрыть ее только потому, что она приняла нежелательное для вас направление.
Мистер Шея: А теперь все посмотрите на меня. Займите свое место, мистер Петракис.
Дэвид: Конституция не признает разделения граждан на классы по принципу времени их проживания в стране. Я такой же гражданин, как и ваш сын, и у меня одинаковые права с ним или с вами. Как гражданин и как ученик, я протестую против идейной направленности данного урока, поскольку считаю ее нетолерантной, расистской и ксенофобской.
Мистер Шея: Опусти свою задницу на стул, Петракис, и следи за языком! Я пытался провести дискуссию, а вы развели здесь демагогию. Сядь, или пойдешь к директору.
Дэвид пристально смотрит на мистера Шею, переводит глаза на американский флаг, собирает книжки и выходит из класса. Не сказав ни слова, он говорит миллион важных вещей. Я беру себе на заметку, что мне стоит присмотреться к Дэвиду Петракису. Никогда еще я не слышала такого оглушительного молчания.
Отцы-пилигримы приносили благодарность в День благодарения, потому что Коренные американцы спасли их тоскливые задницы от голодной смерти. Я приношу благодарность в День благодарения, потому что мама в конце концов отправляется на работу, а папа заказывает пиццу.
Каждый раз накануне Дня индейки моя мама, которая и так в вечной запарке, неизменно превращается в натянутого как струна, одержимого ритейлера. И все из-за Черной пятницы, наступающей сразу после Дня благодарения и знаменующей собой начало сезона рождественских покупок. Если в Черную пятницу она не продаст миллиард рубашек и двенадцать миллионов ремней, наступит конец света. Она сидит исключительно на сигаретах и черном кофе, матерится, как звезда рэпа, и непрерывно что-то считает в уме, как электронная машина. Задачи, которые она ставит перед своим магазином, совершенно нереалистичны, и она это знает. Но ничего не может с собой поделать. Она похожа на человека, застрявшего в изгороди из колючей проволоки под напряжением: человек извивается, дергается, но выбраться не может. Каждый год, когда мама находится на грани нервного срыва, она готовит обед ко Дню благодарения. Мы умоляем ее этого не делать. Мы взываем к ее благоразумию, подбрасываем анонимные записки. Она и слушать ничего не желает.
Накануне Дня благодарения я ложусь в кровать в десять вечера. Она колотит по клавиатуре своего лэптопа за обеденным столом. Когда на следующее утро я спускаюсь вниз, она все еще там. Похоже, она вообще не спала.
Она смотрит на меня и видит, что я в халате и тапочках-кроликах. «Вот черт! — восклицает она. — Индейка».
Я чищу картошку, а она тем временем устраивает мороженой индейке горячую ванну. Окна запотевают, отгораживая нас от окружающего мира. Мне хочется предложить ей приготовить на обед что-нибудь другое, возможно спагетти или сэндвичи, но я знаю, что она неправильно поймет меня. Она вонзает в брюхо индейки нож для колки льда, чтобы достать мешочек с потрохами. Я потрясена. В прошлом году она приготовила птицу с мешочком внутри.
Приготовление обеда на День благодарения явно что-то для нее означает. Типа, святая обязанность, выполнение которой делает ее женой и матерью. Члены нашей семьи друг с другом особо не разговаривают, и у нас нет ничего общего, но если мама готовит правильный обед на День благодарения, это означает, что мы еще на один год останемся семьей. Примитивная логика. Такие вещи работают только в рекламе.
Я заканчиваю с картошкой. Она отсылает меня смотреть парад по телику. Папа неуверенно спускается вниз. «Ну как она?» — спрашивает он меня, прежде чем зайти на кухню. «День благодарения», — объясняю я. Папа надевает куртку. «Пончики?» — спрашивает он. Я киваю.
Звонит телефон. Мама отвечает. Это из магазина. Чрезвычайное положение номер один. Я иду на кухню за содовой. Она наливает мне апельсиновый сок, который я не могу пить, потому что он разъедает болячки на губах. Индейка плавает в раковине, айсберг из десятифунтовой индейки. Индейкаберг. Я чувствую себя «Титаником».
Мама кладет трубку, а затем гонит меня принять душ и убрать комнату. Я отмокаю в ванне. Набираю полную грудь воздуха и качаюсь на поверхности воды, потом выдыхаю весь воздух и погружаюсь на дно. Я держу голову под водой, чтобы слушать, как бьется сердце. Снова звонит телефон. Чрезвычайное положение номер два.
К тому времени как мне удается одеться, парад уже заканчивается и папа смотрит футбол. Щетина на подбородке припорошена сахарной пудрой. Не люблю, когда он торчит дома по праздникам. Мне нравится, когда папа чисто выбрит и при костюме. Он машет мне рукой, чтобы я не отсвечивала перед экраном.
Мама висит на телефоне. Чрезвычайное положение номер три. Змеящийся провод опутывает ее худенькое тело, словно веревка, которой она привязана к столбу. Из огромной кастрюли с кипящей водой барабанными палочками торчат две ноги. Мама кипятит замороженную индейку. «Она слишком большая. Не влезает в микроволновку, — объясняет мама. — Скоро оттает». Мама зажимает пальцем свободное ухо, чтобы сосредоточиться на том, что говорит ей по телефону собеседник. Я достаю из пакета простой пончик и возвращаюсь в свою комнату.