Говори — страница 12 из 20

Стас садится за стол напротив Евгения, и тот смотрит на него в упор, внимательно изучает Стасово лицо с пылающими щеками.

– Скажу вам один раз, потому что больше мне нельзя. Стас, я понимаю, что вы делаете. Вы хотите оттянуть исполнение процедуры. Так вот, ни апелляция, ни требование изменения хода казни вам не помогут. Ничего полезного для себя вы не извлечете и сделаете себе только хуже. Это самое страшное время всей вашей жизни, я прекрасно это понимаю. Вы и правда хотите его продлить? Чтобы бояться еще больше? Чтобы мучиться? Стас, вы мазохист?

Стас отворачивается и, как ребенок, зажимает ладонями уши. Не хватает только запеть в голос: «бла-бла-бла-бла-бла».

– Альтернатива инъекции – повешение, – устало произносит Евгений. – Оно вам надо? Ну что вы в самом деле.

– Хотел бы я поменяться с тобой местами, ублюдок! – истерично вскрикивает Стас.

Взгляд смягчается, и кажется, Женя вот-вот скажет что-то вроде «Я бы тоже этого хотел», но, наверно, это было бы ложью, и потому он жестом подзывает Влада и вместе они сопровождают заключенного в камеру.

* * *

Она проходит в камеру так, как Персефона нисходила в Аид, под крики убитой горем Деметры.

– Я все знаю, я все вижу.

Ей кажется, что она не может дышать. Это воздух, который не заталкивается в легкие, как во время полета на параплане. Через несколько дней станет легче. А к концу ожидание иногда становится настолько мучительно невыносимым, что они начинают торопить время, считать часы, может быть, минуты. Когда можно будет все это выключить.

– Вам что-нибудь нужно?

– Нет, мне ничего не нужно.

– Вы хотите поговорить?

– Нет, я не хочу говорить. Я хотела бы побыть одна.

Пауза.

– Меня зовут Евгений.

– Я знаю. Мне о вас рассказали.

У нее темные волосы, тяжелые, прямые, будто только что из салона, где ей сделали кератин. Хотя какой уж в СИЗО кератин.

– Мы обязательно должны это делать?

– Что именно?

– Говорить. Мы должны говорить?

– Нет, мы не обязательно должны. Моя задача – облегчить путь, – без запинки. Это не дико, это привычно.

– А если я не хочу?

– Вы можете захотеть позже.

– Сейчас нет, сейчас я не хочу.

– Хорошо.

Охранник уходит, и свет уходит вместе с ним, свет просто гаснет.

* * *

Анна стоит в центре камеры – прямая спина и тонкие руки, сложенные в замок, расслабленные. Ей пошло бы быть политзаключенной начала двадцатого века, бесстрашной и прекрасной. Женя сидит на стуле перед камерой. Они смотрят друг на друга, и тот и другой уверены, что собеседнику необходимо его присутствие. Смотрят, уверенные, что их обоих спасет разговор.

– Раньше у вас не было таких глаз?

– Нет. Не знаю. Думаю, они были всегда.

– Не может быть такого. Мне кажется, они стали такими от вашей работы.

Он смеется.

– Нет, Анна, боюсь, это работа стала такой – из-за глаз.

Говорить – это все, что остается перед тем, как перестать существовать. Смерть – это когда ты проснулся, а тебя уже нет. Во время разговора они переходят в некое пространство, где находятся до последней фразы, а иногда и после окончания беседы. Как когда читаешь интересную книгу и забываешь, что ты делал, пока не сел ее читать. Как когда пишешь картину так долго и глубоко, что забываешь, что хотел на ней изобразить.

– Если жизнь – это кинопленка, отмотав назад, я бы ничего не порезала при монтаже, понимаете? – спрашивает Анна.

Рвется жизнь как будто кинопленка, потому что рвется там, где тонко.

– Вы любите свою работу.

– Да, я люблю свою работу.

– Как можно любить – такое?

Пауза.

– На что это похоже – прожить чужую жизнь? – Он выпрямляется на стуле, поводит затекшими от сидения в неудобной позе плечами.

– Вы не поймете.

– Нет, думаю, пойму, Анна.

– В детстве вы, наверное, мечтали стать Хароном?

– Не помню, Анна. Помню, как мечтал о кремации.

– Как можно любить такую работу? Любить это – то, что мы делаем сейчас. Вы же молоды, красивы. Неужели вам не хочется оказаться где-то в другом месте? Где угодно, только не здесь.

– Как вы сказали – «я любила его, потому что кто-то же должен». Тут то же самое. Почему нет, если кто-то должен это делать.

– Вы любили когда-нибудь?

– Что такое по-вашему любовь, Анна?

– Это потребность. Потребность быть живым. И потребность в человеке, которого любишь. Наверное, так. Для меня – так.

– Изъясняясь вашими словами, я люблю свою работу. У меня в ней, как вы сказали, потребность.

Пауза.

– Если намерения твои чисты, значит ли это, что ты хороший человек, что бы ни произошло после?

– А как же непреднамеренное убийство. Помыслы могли быть самые лучшие. Древние греки, с их рабами, которые хотели оставаться рабами до конца. Все важное всегда банально до предела.

– Просто кручу все это в голове, кручу все время, и не знаю, как можно было бы сделать – по-другому. Кто сказал, что человек обречен быть свободным?

– Сартр.

– Делать выбор – это всегда так мучительно.

– Вы сделали свой выбор, каким бы он ни был, это все осталось позади. Зачем перемалывать это сейчас. Вам это что – нравится?

– Нет. Не знаю. Мне, наверное, все равно.

– О чем вы думаете сейчас?

– Я думаю, тридцать лет – довольно-таки приличный срок для жизни.

– Согласен.

– То есть я не жалею, понимаете?

* * *

– Самое эффективное наказание – это безразличие, – говорит Анна. – Если не использовать наказание как воспитательный элемент, если вообще его так не рассматривать. Просто… как если бы…

– Как если бы нужно было просто сделать больно?

– Да.

Только тех, кто нуждается в любви. Охранник имеет в виду всех, кто по каким-то нелогичным, непознаваемым причинам любил его. Например, мама, – начнем с тех, кто стоит ближе всех. Анна имеет в виду мир, частью которого она очень хотела стать. Для него это дико. Хочешь жить – живи, хочешь пить – поди возьми воды и напейся. Мир как раскрытая книга, возьми ее в руки и читай.

А ей мнится, что счастье – это когда тебя понимают.

Она спрашивает его сквозь решетку: что хуже, понимать, что ты такой, как все, или, веря в свою исключительность, безрезультатно искать себе подобных?

Он как будто смотрит кино, каждый заключенный – это целая неэкранизированная книга. Наконец, он произносит: хуже – это то, что происходит с ней теперь. Это стоять здесь, в десяти метрах в квадрате, и готовиться умереть, хотя тебе еще следовало бы жить долго.

Она согласна.

* * *

– Творческий вуз – это амбиции и перспективы, эгоизм, бесталанность и конкуренция, это мир как искусство и искусство как целый мир, и это всегда помойка. Но говорить об этом – все равно что пытаться заполнить паузу между речами. Толочь воду в ступе и рассуждать о том, что трава под ногами зеленая. Вы загадывали когда-нибудь себе загадки: если пройду по поребрику, целый день мне будет удача? Или не наступать на трещинки в асфальте. Я загадывала так много раз, но чтобы что-то глобально – три раза. Что кончится школа и все изменится. Что закончится институт искусств. Что выйду замуж, и тогда начнется хорошая пора.

– Не вышло?

– Нет, вышло, конечно. Просто не так… Как мир наизнанку, или смотреть на утро с другой стороны, когда уже рассвет, но ты еще только собираешься ложиться. Потому что я всех победила и переиграла. Смогла написать такой сценарий, который принес много боли всем вокруг, но в итоге я всегда делала то, что хотела и как хотела.

– Всегда ли? Неужели оказаться здесь тоже входило в ваши планы?

– Нет. Не входило. Не смотрите на меня с видом победителя. Вообще на меня не смотрите. Мне тяжело от ваших глаз, как будто я действительно в чем-то виновата. Все получилось случайно. Просто когда он получил отказ в очередной раз, он показал им мои картины. И знаете, тот мужик, бестолочь-галерейщик, он ведь тогда все запомнил. Он помнил, что это мои картины. И всегда знал нашу тайну. Интересно, что сталось с ним теперь…

– Cпокойной вам ночи, Анна.

Сытый, удовлетворенный.

3

Герой антиутопии всегда эксцентричен по отношению к тому миру и социуму, в котором он существует. Часто личная жизнь героя – это единственная возможность проявить свое «я», быть хоть в чем-то индивидуальным, ведь все его существование ритуализировано и вписано в систему. Герой стремится обладать хоть чем-то, что не будет тотально контролироваться.

Общество антиутопии – это общество ритуалов, исключающее любые порывы и хаотичность.

Движитель сюжета при этом – момент, когда герой прекращает играть роль, отведенную ему в мире антиутопии.

ИГОРЬ

Слежка, слежка, ты будешь моей пешкой.

В любой игре всегда нужно поднимать ставки, если хочешь, чтобы она развивалась и продолжала быть интересной. Каждый текст должен быть лучше предыдущего. Если нет – хотя бы на том же уровне, но не приведи господи понижать когда-нибудь планку. Грань между реальностью и игрой полностью стирается, и способность отличать, играет человек или же живет, теряется тоже. Серьезное искажение реальности влечет за собой серьезные последствия. Каким может быть наказание за самое эффективное искажение реальности?

Надо рассчитать все очень точно. Настолько точно, чтобы каждый раз, когда все уже становится, казалось бы, невыносимым, можно было бы поднять ставки. Таким идеальным расчетом можно было бы только восхищаться. А еще больше – восхищаться человеком, способным сделать такой расчет. Ты живешь как у Христа за пазухой, привыкая, что любая боль, тобою изведанная, окажется тебе по зубам. До определенного момента, и об этом тоже иногда приятно помнить.

Делая то, что ему говорят, Игорь научился со временем играть и обманывать обстоятельства. Что бы с тобой ни случилось – нет,