Говори — страница 13 из 20

такова была структура данного момента. «Фьюти-фьют!» – сказала птичка. О том что он, Игорь, всегда продолжает играть, никто не догадывается.

Его смена начинается в семь. Он встает в пять и двигается очень тихо, стараясь не разбудить эту женщину. Ему нужно выходить из дома заранее, потому что очередная закрытая в городе станция метро – это его станция. Он знает, что скоро не будет никакого метро, но какое ему до этого дело, если у него есть игра? Потому что в темном парадном он не кто-нибудь, а сам Сталкер.

Игорь, которого никогда не замечают продавцы и не слышат бармены, очень часто притворяется глухонемым. Для этого он выучил несколько фраз на языке жестов, давно, еще в университете. Так он добирается до работы.

Там, приложив к турникету бейдж, на котором напечатаны его имя и фамилия брата, он проходит в редакцию. Там, на этаже, снуют сотни людей, маневрируют меж белых общих столов и мерцающих стеклянных экранов. Игорь, журналист, человек, который боится открывать рот, для них не помеха. Они все равно снимут свои репортажи. Они подготовят лучшие эфиры. Бейджик открывает все новые и новые двери. Здесь все новости фильтруются с особой тщательностью, уже давно выходят на английском. Игорь поднимается на самый верх, туда, где совсем нет воздуха. Идет мимо радиорубок и съемочного павильона. Здесь те, кто не умеет реагировать оперативно, наполняют своими медлительными текстами единый новостной интернет-портал.

Но Игорь играет в космический корабль.

* * *

– Ты очень красивая, – говорит Игорь жене.

Она собирается, не глядя в зеркало. Дергает плечом, молчал бы лучше. Иногда лучше жевать, чем говорить, – реклама жвачки, наверное, это про него. Он сидит на кровати и неотрывно смотрит на то, как она ходит по комнате, а когда она замечает и начинает раздражаться, делает вид, что смотрел на экран. На экране новости.

…the Minister of Culture made the statement.

Она не может найти телефон.

…current quarter.

Она смотрит на Игоря так, как будто он виноват в пропаже аппарата. Потому что я так не хочу, чтобы ты уходила, что вполне мог действительно его спрятать. Она верит в подобные вещи. Как и его брат.

Она наконец находит телефон – завалившимся между стеной и спинкой кровати. Игорь тупо смотрит на экран, не отрываясь, и видит ее теперь только боковым зрением. Из-за короткой стрижки кажется, что ее шея совсем тонкая, тоньше, чем на самом деле. И шея, и лопатки, и ежик волос на затылке, – она похожа на воробья. Маленькая сердитая птица.

– Ау, дверь, – нетерпеливо говорит она.

Он оторвался от экрана – спектакль окончен – и идет закрывать дверь.

– Комендантский час! – кричит он куда-то в пустоту лестничного пролета. Так, перед тем как учитель поставит тебе в дневник двойку, ты приводишь ему последний аргумент: мою домашку и вправду съела собака, честное вам слово.

Она спускается очень быстро, но его голос успеет ее догнать, наверное. Она никогда не готовит и почти ничего не ест.

Он выключает новости. Открывает ноутбук, читает почту. Кивает пришедшему письму и сразу принимается за дело. Он набирает в строке поиска: Many-tier world, the picture of Stas Paley.

ТАНЯ

– Тридцать три несчастья. Тридцать три года справедливости, – говорю я. – Тотального везения. Мир ужасно справедлив. Просто ужасно.

– Ты злая, – смеется Инга.

Программа, которая позволяет просматривать сайты, закрытые для нашего интернета. Поисковики, мессенджеры, социальные сети – все это недоступно гражданам. Все это недоступно гражданам. Программу можно купить, платить ежемесячно. Мы хотим купить ее для нашего арт-центра. У нас есть инвесторы.

– Я хочу нормальный интернет, – говорю я.

– А больше ничего не хочешь?

– Нет. Почти ничего. Но почти все, чего я хочу, уже давно стало нелегальным.

Инга. Она с нами меньше года. Она боится.

Я ничего не боюсь. Злость может быть вечным двигателем, на котором, как на допинге, можно жить. Не как зомби – как человек-андроид. Человек-андроид, и никто не тронет.

– Что ты знаешь о справедливости? – говорит Инга.

– Я знаю о ней самое важное – значит, я знаю о ней все.

– Что же самое важное в вопросе справедливости?

– Ее здесь нет. Нигде нет. Нет и не было. Ты не замечаешь, что все катится в абсурд? Хронос начинает пожирать своих детей. Мидас тянет руки в рот, хочет потрогать язык золотыми руками. Никто не поможет ему, не спасет, пожурив и наказав ослиными ушами.

– Кто мы? Русские? На кой черт тогда говорим на английском?

– Ты что, любуешься мной?

– Да, я любуюсь, ты очень красивая в гневе.

– Потому что я злюсь не на тебя, тебе может казаться это красивым, когда я злюсь не на тебя. Но на самом деле и на тебя тоже, тупая ты курица.

Женя и я – два доисторических монстра: он ползает по глубине, открывает и закрывает пасть, я – тварь о семи хвостах, если мы всплывем на поверхность и покинем затонувшую Атлантиду, нас разорвет от давления. Никакой справедливости. День отвезти тебя к стоматологу, прикупить одежки, день ухватиться за руки, когда лифт качнется, день не бояться, что плохо кончится то, что хорошо начнется.

* * *

Когда Женя решил, что пора переходить на следующий круг, я еще ничего не понимала в боли, не любила ее как настоящего друга, меня не интересовала ее специфика и все ее парадоксы. Это он понимал, а я – нет. Мне не нравилась боль, и сейчас не нравится. Мне не нравится то, что пытки далеко не в первую очередь служат методом получения информации. Мне не нравится, что поощрение воспитывает быстрее и эффективнее наказания, но наказывать интереснее, чем поощрять, всегда.

А потом, когда он сказал, что пора переходить на новый уровень боли, я стояла и плакала, совершенно молча. Сухой редкий снег, колючий, едкий, осколки мифической ядерной зимы. Небо першит, помехи, линия связи нарушена, никакой связи с Богом. Если стоять так долго, мы можем поседеть на глазах – понарошку, снег осядет на волосы, мы постареем за один день.

Это было так несправедливо – я не понимала сути наказания без преступлений, – что только и могла стучать кулаком по его твердой эбонитовой груди, а шерсть пальто еще больше смягчала эти жалкие удары. Эй, эй, прием, ты, робот. Если бы я могла сделать тебе искусственное дыхание, то… Я хочу сказать… почему мы не можем быть как все?

…о, я – против, знаешь ли, я совсем против. Я живая, а ты хочешь, чтобы мир был как склеп, большой некрополь, и ты – хозяин погоста, Папа Легба, мертвяк. Как же можно так просто решать за двоих, я же не твой подопечный, смотри, я даже не в камере. Посмотри на меня, посмотри. Но он смотрел на памятник памятнику. Медный всадник, конь давит копытом Змея.

Это бывает, когда то, чего ты хочешь, к чему стремишься, не совпадает с реальностью. Как наложить две карты одну на другую, Генерал, ваши карты вранье, я пас. Арахна тоже вряд ли хотела закончить плетением паутины.

Проклятый город, проклятые тюрьмы, инъекции и завтраки перед смертью. Ты, черт проклятый, я одна, совсем одна, как мне здесь жить.

В стране Гипербореев есть остров Петербург, и музы бьют ногами, хотя давно мертвы. Я плакала и говорила, говорила, говорила. Он молчал, долго, дольше, чем нужно, и даже дольше, чем мне бы этого хотелось, а потом сказал, что мне следует выйти за Игорька, раз уж это мне нужно.

Я обалдело глотала легкими колючий снег, и не было никого в нежилой части города, не было никого в мире, никто не стоял возле мемориальной таблички в городе мертвецов, мы с Женей тоже были мертвые совсем. А он, естественно, развеселился.

– Ты эгоистка, – радостно сказал Женя. – Любишь писать сценарии, только тебе, видимо, ужасно лень. Сама виновата. Игорь может сыграть любую роль, ты только четко ему пропиши – какую.

Он схватил меня за руки, легко, и принялся танцевать на этом чертовом морозе. Я плакала, Женя отбивал ботинками такт и счастливо улыбался. У него были прикрыты глаза, и снег падал на веки, как монетки Харона на глаза мертвецов.

Ты сценаристка, садистка, крестьянка торжеств. Каторжен приступ убийства, но выдержан жест. Миссии смыслы вряд ли узнают потом. Смерть, как туристка, чужим говорит языком, – декламировал он.

Так я вышла за его брата.

Я молчу, и ничего не говорю, и не делаю вообще ничего, но Инга смотрит на меня с обожанием.

КАМЕРА

– Помню тот день, когда меня забрали в интернат, – говорит Анна после долгого молчания. – Программа расформирования неблагополучных семей. Еще через год вступил в силу запрет на алкоголь. До окончания школы оставалось полгода. И вот как раз примерно тогда вышел этот закон, апогей абсурда – казнь за попытку суицида.

…Я ничего не могла сделать, могла только молчать, молчать и смотреть на отца, на то, как его забирают из нашей квартиры. Я сидела на кухне и молчала. Мать рыдала, что-то доказывала. Лечение. Ее тоже будут лечить. И папу. Алкоголизм. Нас забрали в разные интернаты – меня и братьев. Их по возрасту – сразу в интернат, меня сначала в распределитель. Было непонятно, что делать с такими, как я, – почти совершеннолетними.

Мне предложили собрать вещи, но вещей у меня особых не было. Был очень серый день, похожий на белую ночь. А времени года не помню.

Постепенно ее голос становится все увереннее. Она забывает, что находится в камере, забывает даже о человеке, который сидит на стуле напротив нее. Она теперь живет в своем рассказе, и поэтому ей кажется, что это не ее руки сжимают край койки, и не ее ноги упираются в каменный пол, и не ее голос, усиленный эхом, скользит по гладким стенам, и не ее легкие перерабатывают воздух, и не ее сердечная мышца пока еще бьется и качает, качает, качает кровь. Становятся неважны ее пол и возраст, ее представления о правде и неправде, совести и жизни, она – транслятор истории, а любая история становится самой важной на свете, если речь в ней идет о тебе, и Анна уходит из здесь и сейчас во вневременную зону, где нет пространства, и страха нет, и смерти нет – тоже.