– Куда я иду? – задыхаюсь я.
– Тебе надо наверх, к главврачу, – говорит старуха и нажимает кнопку лифта.
Кабинет главврача – маленькое квадратное помещение на последнем этаже, голубые стены с розовыми облаками. Облака медленно извиваются, плывут по стене. Я всматриваюсь и вижу, что это – семимесячные зародыши и новорожденные младенцы, скрученные, сросшиеся друг с другом. Я хочу закричать и не могу.
У стола стоит главврач – женщина со светлыми волосами, лет тридцати пяти, высокая, строгая.
– Где Женя? Где Игорь? – задыхаюсь, задыхаюсь, задыхаюсь я.
Она качает головой и смотрит мне в глаза.
Меня усаживают в кресло для инъекций, привязывают руки. Я плачу и не могу остановиться, главврач кивает одному из санитаров, мне в вену вводят иглу, и я просыпаюсь.
Часть IIIТитаномахия
Перформанс представлял собой игру в массовое самоубийство в режиме реального времени. Сотни людей вышли на площадь, поднесли пистолет к виску, поднесли пистолет ко рту, прицелились в живот. Скажем fuck насильственной смерти. Игорь стоял среди коллег с канала. Таня размахивала пистолетом-пустышкой где-то в сердце толпы. День был солнечный и погожий и это – это все – выглядело даже в каком-то смысле красиво.
По сигналу несколько сотен человек нажали на спусковые крючки и мягко опустились на землю. Пятнадцать, четырнадцать, тринадцать, двенадцать, одиннадцать, десять.
Абсолютный Расстрел. Неизбежный Предел революций. Отрицаний тотальных нахальная сбудется цель. Город застыл. Девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре. Три, два, один – и застрелившиеся мужчины и женщины встали. Одна женщина осталась лежать на земле. Чудовищная ошибка. Инга.
И жемчужные зубы, как злые ножи, разомкнутся, а потом будет то, что всегда происходит в конце.
Светило солнце.
Когда его после всех судов перевезли наконец в наше учреждение, несколько дней я не ходил к нему. Я взял отгул. Комендант испугался: мне не свойственно брать отгулы. Лежал на кресле в библиотеке и, высоко запрокинув голову, смотрел на потолок. С потолка шел снег. Стена стала кинопроектором, на котором безостановочно мелькали слайды моей – нашей – жизни. Я прокручивал вперед и назад, какие-то кадры зависали, мерцали и рябили, не хотели уходить. Какие-то я пытался стереть силой мысли. Не выходило.
Глаза Игоря, выражение его глаз, которое не изменилось с детства, стоп-кадр: вот Игорь смотрит на меня, я разобрал его игрушку, это был трансформер, – смотрит со страхом и обожанием.
Стоп-кадр – Игорь смотрит на меня и говорит, что он не хочет работать журналистом.
Стоп-кадр – Игорь теребит рукав рубашки, поднимает на меня глаза: мы с ней решили пожениться, – страх и обожание в его глазах.
Потом мне позвонили. Игорь просил позвать меня. Хотел, чтобы я был с ним оставшиеся дни, чтобы я с ним поработал.
Мир покрывался трещинами, тонкими глубокими расколами, мир качался.
Ему очень трудно было сидеть на стуле. Нет, сидел он неподвижно, но ему казалось, что он двигается, ерзает, пытается встать. Страх сводит лопатки, плечи, легкие, и кажется, что в комнате совсем нет воздуха, и он совсем не может сделать вдох.
Два дня, осталось два дня – и его не станет насовсем. Очень боюсь, я очень боюсь засыпать! Самый страшный сон на свете – знать, что закроешь глаза, чтобы больше никогда их не открыть. В сознании человека не умещаются такие понятия, как «вечность», или «никогда», или – «смерть».
Я не могу поднять не него глаза. Сижу за столом напротив, обхватив голову руками и упершись локтями в зацарапанный пластик. Пепел жжет между пальцами.
– Транквилизаторы, – я стараюсь говорить уверенно. – Скоро станет легче.
– Посмотри на меня.
Посмотри на меня посмотри на меня посмотри на меня посмотри на меня посмотри.
Я смотрю, и когда он видит в моих глазах тревогу, он начинает кричать. Он брызжет слюной и слезами, задыхается и путается от вырывающихся слов. Кричит, что, для того чтобы я смотрел на него, надо было стать смертником. Для того чтобы я любил его, надо умирать. Теперь он умирает – так значит, самое время его полюбить.
Воздух кончается быстро, и силы тоже. Он просто плачет, тихий, как всегда, красивый маленький братишка.
– Самый честный способ добровольно уйти из жизни – единственно честный, – перестать дышать, – всхлипывает Игорь.
– Жень, мне страшно, – жалобно, как в детстве, признается он в том, что я и так знаю.
Пауза.
– Где Таня?
– Они не могут ее найти.
Пауза.
– Жень, а как меня? Куда – потом?
– Здесь есть крематорий.
Я встаю со стула, склоняюсь над ним и обнимаю. У нас остается две ночи. В первую из них я сижу в кабинете у себя за столом и тупо смотрю на бумаги, разбросанные по всей поверхности стола. В своем отсеке Игорь истошно орет всю ночь напролет. У него все никак не садится голос. Влад хочет пойти к нему, но я приказываю оставаться на месте. Пусть орет. Потому что ничего не сделать. Потому что я сам все пытаюсь, пытаюсь, пытаюсь крикнуть – и не могу. Получается только змеиное шипение.
К утру брат затихает.
Вторую ночь мы проводим в камере. Игорь крепко держит меня за колени, мы сидим на полу, и я стараюсь не дышать. Я не могу понять, сошел ли он с ума, действительно ли не выдержала его психика – или это я свел его с ума много раньше. Я решаю, что это не важно, и продолжаю молчать. Слова могут убить любовь, более того – убить ее может любое неловкое движение, нечаянный звук. Игорь спрятал лицо в моих коленях. Он счастлив. Он получил все мое внимание, теперь он центр моего мира. Иногда я поднимаю голову и смотрю на настенные часы в коридоре. Пытаюсь взглядом заставить секунды идти медленнее. У меня не выходит.
Игорь улыбается замученно и почти счастливо. Точно, обезумел. Он все смотрит и смотрит мне в глаза, одной рукой сжимая мои пальцы. Во вторую вводят яд. Наплевать на правила. Я без пяти минут комендант этого проклятого места, мне можно все.
Владу потом приходится разжимать мою руку, потому что я сам не могу. Откуда-то из зрительской ложи на меня смотрит лицо Константина Вячеславовича. Старческое, укоризненное, злое.
Я почему-то бешено настаиваю, чтобы брата отпевали. Это дикость, но со мной боятся спорить. Потом кладу заявление на стол коменданта. Он пытается меня отговорить, как может, я его длань наказующая, рука правая, Дарт Вейдер вековечной смертоносной звезды. Вместо увольнения дает больничный. Мне к тому моменту становится все равно.
Потом снова начинается дикий ор умирающего животного. Поднимаюсь, чтобы пройти в отсек с камерами, и обнаруживаю, что я у себя дома. Потом выясняется, что ору я сам.
Мне становится дико смешно. А потом – страшно.
Таня обнаруживается в доме нашего деда. Пустой мир. Анна Палей писала картины о многоярусном мире, но тот мир, что простирается слева и справа от меня, позади и впереди – это пустой мир, холодный, пепельный.
Область закрыта, редкие блокпосты, ни единой живой души. Сосны, в которых мы с Игорем прятались в детстве. Она на первом этаже, она повесила одеяла на заколоченные окна, но все равно не решилась включать свет. У нее есть пара фонариков. Зимой темнеет рано, около трех часов дня. Сумерки. Это бывает, такая любовь, когда не достать и не дотянуться сердцем, губами, воплями, пуповиной, не вообразить себя половиной и тебя половиной, но навсегда учесть, что воздух будет стоять стеною между тобой и мною.
Она не понимает, что происходит. Плачет, целует мои щеки, целует переносицу, брови, висок, целует мои глаза. Монетки, в древние времена, провожая мертвецов в большой путь, им укладывали на глаза монетки.
Рыдает и бормочет что-то бессвязное:
– Женя, мы умерли? Женя, мы мертвы?
У нее истерика, я сижу рядом с ней на коленях, она обнимает меня за шею, держится за меня, и я жду, когда приступ пройдет, я жду и надеюсь, что это просто истерика, что Таня не обезумела, что она очнется.
– Игорь, Инга, – плачет Таня, она зовет их в сгущающейся темноте. – Игорь! Жень, они оба мертвы. Это я всех убила, я. Ты полено, цепкий клещ, высосал всю радость мира. Пожалуйста, слышишь, пожалуйста, я очень тебя прошу!
Что просит – не ясно.
Я принес ей еды, мы сидим на полу в темном сыром доме, она ест, наклонив голову, я не вижу ее лица. Но когда она поднимает его, безумие отпускает ее. – Нужно связаться с товарищами, весной, когда сойдет лед – мы уедем, да, Женя? Мы уедем, там будет настоящее море, мы уедем и будем жить, жить, мед-пиво пить! – она смеется. Ну не совсем, значит, отпускает. Но отпустит.
Потому что я знаю, как все поправить.
Таня целует меня горячечными губами.
– Уедем, уедем… – шепчет она.
На ночь мы остаемся в доме деда, и я впервые думаю о том, что между домом и камерой нет никакой разницы.
Я стою перед ней на коленях, а она сидит на краю постели очень тихая, спокойная и такая родная. Смотрит на меня так, как будто видит впервые. Эй, эй, очнись, ты, робот, это же я, Женя. Евгений. Онегин. Таня. Ларина? Смешно. Нет. Что угодно. Я так ошибался, некоторые люди живут, как будто они участники эксперимента, а потом набегает сумма, и они уходят на дно. Но мы не уйдем. Я умею все чинить, я знаю, как все поправить. Я не монстр – я дурак. Любил умирающих, а надо было любить живых. Я правда умею все чинить и врачевать. Я знаю, как сделать так, чтобы было не больно.
Мы напишем в реальности нового Игоря – реальности нужен наш сын, сын Жени и Тани, Игорь, он снова будет жив, и все будет хорошо.
Она откидывается на кровати. Сейчас, что ли, будем делать нового Игоря? А я кидаюсь к ее ногам, и уверяю, и доказываю, привожу аргументы, вру и откровенничаю, расковыриваю до тех пор, пока по ногам ее не начинает сочиться вязкая темная пустота. Говорю про переезд, про другую страну, и другую Таню, и другого Женю, и конечно