Говори — страница 3 из 20

Маму я в конце концов предал. Женю предам еще не раз, когда вырасту. Я еще тот предатель и стукач. Единственный, кого я все никак не могу предать, как ни пытаюсь, – это я сам. Потому что там и предавать-то толком нечего.

Так что в итоге каждый получил свое, такой вот Соломонов суд, где все стороны идут туда, где им, как им кажется, нужно быть. Сыну – стокгольмский синдром, отцу – Стокгольм реальный.

Я никому об этом не говорю. Я – Игорь Андреевич Титов. Я занят тем, что стараюсь сделать свою жизнь невыносимой. А потом сижу и не могу этого выносить.

ЖЕНЯ

– …in the following semester you will end occupations and the semester of testing during which we will define will begin, what specialty suits you…

Она обратила на меня внимание, потому что я, как и она, не слушал лектора. Она заметила меня, – чего только интересного ни обнаружишь рядом с собой при пристальном рассмотрении, со скуки. Динамик фонил. Я смотрел на зал – пыльная огромная аудитория. Это был дворец, потом это был музей, потом там не было ничего, теперь это был вуз. Солнечные лучи делали пыль заметной, объемной, я подумал тогда, что это могли бы быть астероиды, пояс астероидов между Марсом и Юпитером, пылинки, а мы, люди в помещении, люди под куполом – гигантские исполины, титаны космоса.

– …the next year will be devoted to development of the chosen specialty

Таня. Ларина? Смешно. Нет. Евгений. Онегин. Что угодно. Как здесь скучно. Как скучно – везде. У нее были очень короткие волосы, почти ежик, поднятый ворот, пальцы, сжатые на лацкане пиджака, вышедшего из моды лет эдак дцать назад, успевшего снова войти в моду и снова устаревшего.

Скучно – я понимал. Мне было скучно всегда и везде. Я наблюдал, от скуки, но стоило всмотреться внимательнее, изучить, оно снова приходило – абсолютное ничто, штиль, как будто вокруг становилось слишком мало воздуха.

Я понимал всех и всегда. Ценный навык, но не сказал бы, что не мучительный.

Я не учусь здесь, сказала Таня, я зашла сюда просто так. Мне некуда себя деть.

Мне тоже.

Поэтому она надумала со мной переспать. Она вообще к тому моменту уже много чего себе надумала, это нормально. Все незнакомцы для нас – как пустые оболочки, безликие тела в детской раскраске. Остановив свой выбор на ком-то, мы фокусируем на нем взгляд и принимаемся раскрашивать его по образу и подобию своей идеи. Это я увижу, а на то я закрою глаза. То, чего не хватает, я допридумаю. Все сделаю так, чтобы детали могли соответствовать друг другу. Эта нехитрая подготовительная работа проводится в сознании на раз-два, ее и заметить-то сложно, не то что остановить.

Я не против, пусть себе раскрашивает, эта обиженная на мир девочка, которой в кайф заявлять о себе на чужих, совершенно не интересующих ее лекциях. Девочки, которые укрывают себя широкими пиджаками и стригут волосы под мальчика, девочки, которые подводят черным глаза до самых висков, девочки, которым не интересны лекции. Их политика примитивна и локальна – какое им дело до войны мира, если прямо перед ними разворачивается их личная война?

Таня-не-Ларина-Таня-майн-кампф[1]. Но ведь «Майн кампф»[2] Адольфу помогали писать люди, из тех, кто был хитрее и умнее его. Он просто оказался в нужное время в нужном месте и был неплохим оратором, не лишенным харизмы.

Я думал о прочих причудах Третьего рейха и смотрел на Таню. Она смотрела на меня и думала, что наконец-то встретила стоящего мужика, если под стоящим понимать того, с которым точно не будет скучно. Единственный человек, с которым мне не было скучно, – это я сам, так что я мог ее понять.

Она целовалась так, как будто послезавтра умрет. Скоропостижно и безотлагательно, потому у нее остался всего день, чтобы нацеловаться так, чтобы хватило уже наверняка. На случай, если в загробье нет поцелуев. А кто знает? Может, и правда нет. Поэтому я позволял себя целовать с не меньшим воодушевлением.

Игорь ввалился в квартиру как раз во время перерыва в нашем сексуальном марафоне, который начался примерно через час после окончания лекции. Он топтался за дверью, потерянный и терпеливый, сожалеющий о том, что если эта женщина (а именно так уже после того, как Таня возжелала влезть в нашу жизнь, основательно и прочно в ней закрепиться, он стал ее называть) останется на ночь, то он окажется не у дел и не поиграет со мной в карты после полуночи.

Карты после полуночи, безвкусная гречка и задушевные разговоры, больше напоминающие то ли допрос с пристрастием, то ли восторженное интервью с его стороны, делают Игорька на редкость счастливым. Который год смотрю, а все удивляюсь. В утопичном Игоревом бытии ничего ему для счастья больше и не надо. Проступает, конечно, липким пóтом после тяжелого сна у него на висках тревога, ну так на то можно полотенце в миске с холодной водой держать, – это я его научил, удивительное средство, лично мне помогает от всего. От головной до какой-нибудь хитросложенной душевной боли. Страусы, когда бошки свои неразумные в песок суют, считают, что раз они ничего не видят, то и их не видно ни черта, хотя это, кажется, миф. Вот так примерно и работает эта штука с мокрым полотенцем: набросил себе на лицо – и нет рядом с тобой мамы, которая спит и видит, как бы тебя если не в дурку, то хотя бы в детский дом спровадить.

В тот знаменательный вечер эта женщина у нас не осталась. Но я уже знал, что еще чуть-чуть, очень скоро, – и ей очень даже понадобится остаться. Мне было слишком скучно, чтобы долго об этом думать, поэтому я и не думал.

Когда она начала зевать, уверенная в незаметности этого действия (есть такой особый вид зевания, сквозь зубы), я посчитал своевременным поделиться с ней информацией о том, что ей пора. Поскольку день выдался длинным и, на мой вкус, излишне перегруженным всевозможными социальными взаимодействиями, я донес до нее свой месседж в максимально простой и короткой форме. «Тебе пора», – сказал я.

Она завелась было насчет того, как обидно и прямолинейно ее поимели, на что пришлось найти в себе силы на еще одно вразумление – про то, что, по большому счету, это ей очень хотелось со мной переспать. Что мы и сделали. Поэтому ей пора пойти к себе домой или в то место, в которое ей нужно, как она считает, попасть и где ей стоит быть.

Из нее, как горошины из банки, посыпались какие-то эмоциональные доводы и контраргументы. Пришлось вздохнуть и разжевать.

Не считает же она, в самом деле, что ей стоит быть здесь? Она не настолько глупа, чтобы выбирать себе место для пребывания у первого встречного в квартире. Может, тут отстойный район? Может, не продают ее любимый вид мяса в магазине? Или до работы ей будет далеко? Что за чушь – обосновываться у первых встречных.

Полагаю, что подобные вещи слушать обидно. Мне нравятся эмоции, проступающие на лицах людей, когда они слышат то, чего не могут понять, или могут, но это им неприятно. Эти эмоции проступают, как трещины на масляных холстах, как морщины.

Она уверила меня, что я – то еще бесчувственное полено. Меня это устроило. Я очень устаю от того, что в любом месте и в любое время в конце концов начинаю ощущать себя клоуном, что твой петрушка. Который чуть не лбом должен биться о край сцены, лишь бы до зрителей хоть что-то дошло.

Одного не учел продвинутый клоун Евгений. Что в своем мазохизме она в конце концов переплюнет даже братца. Что ей понравится ходить туда, куда не пускают. Ничего не решаемого и криминального, просто я всегда расстраиваюсь от того, что могу что-то недоглядеть и, как следствие, что-то упустить. Никогда ведь не знаешь, что в итоге окажется важным.

* * *

Мне очень хочется донести до моей научной руководительницы то, что ей, возможно, очень круто было бы работать воспитательницей в детском лагере. Там ведь и свежий воздух, и неразумные дети, которым только и надо, что не спать во время отбоя. И все тебя боятся, а если повезет, то может даже найдутся те, кто будет смотреть тебе в рот.

Не очень это у нее, видно, удачная была мысль – лезть на кафедру политологии. Мне хочется, но я молчу, это похоже на зуд: вот укусил тебя комар где-то под одеждой, так что и не дотянуться сразу, да и руки заняты.

Политика невмешательства не позволяет мне раздавать скрытые истины людям направо и налево. Мне пока больше нравится быть клоуном, в чем она меня и обвиняет.

Не нравятся мне дамы, которые молодятся. Не в смысле одеваются не по возрасту – нет, на это у нее хватает чувства внутренней самоцензуры и интеллекта. Она из кожи вон лезет, чтобы домолодиться до моего состояния – отбросить лет эдак тридцать пять. Как ей кажется. Дойти со своей ого какой высоты до примитива молодого человека, за которого все решают гормоны.

Растягивает обрюзгший рот, чтобы убедить меня в том, что не стоит так воспевать автократию. Что от тоталитаризма до фашизма один шаг. Что дело, мол, тут даже не в том, что никто в своем уме это не одобрит и не пропустит, а в том, как именно и в какой позе я не прав.

Вы, молодежь, совсем не знаете, что такое Великая Отечественная война, – говорят нам с бессильным раздражением, прикрытым снисходительной улыбкой, снова и снова. Доходят в своем желании сохранить хоть что-то, что было хорошего в прошлом, перетащить это в настоящее и прочно это нечто в настоящем укрепить, да так, чтобы и на будущее хоть чуть-чуть, а хватило. В этой невнятной гонке сначала появляются георгиевские ленточки на Девятое мая, а потом эти ленточки печатают на водке и этикетках мороженого, вплетают их на заводах в летние шлепанцы-сланцы, повязывают на выхлопные трубы автомобилей.

– Позор, – расстроенно комментирую я.

Научница удовлетворенно кивает: показалось ей, бедной, что это я с ней согласен. Хотя что именно она мне проповедовала, я точно сказать не могу – думал о проклятых ленточках, дошедших до абсурда в своем патриотизме.