Конечно же, я стал журналистом.
Воистину скука – великий грех, ибо порочна она и нечестива. Приходится всматриваться во все очень внимательно, чтобы как-то убить время. Эта внимательность временами может сослужить хорошую службу. Как в случае с моей научницей. Когда наши представления о том, как должны выглядеть исследования, разошлись окончательно, пришлось просто выложить ей факты, отмеченные мною во время пристального рассмотрения. Набрав себе аж семь аспирантов, не ударяя палец о палец для их хотя бы теоретической защиты, она получила нехилую прибавку к окладу. Если прогнать ее старые и такие заслуженные работы, за которые она получила в свое время степень, через «автоплагиат», получится нечто весьма удручающее. Я мог бы продолжать еще долго, но ей хватило и этого начала списка. Мы расстались с ней друзьями – я продолжал воспевать автократию, она отныне стала закрывать на это глаза.
Я наблюдал дальше. Мои подопытные делали сальто. Таня постепенно и, как ей казалось, незаметно перетаскивала в квартиру свои вещи. Ей думалось, что это умно и романтично. Наверное, она хотела быть Леной из рассказов Довлатова – «Хотите чаю?» Когда Игорь терял дар речи от возмущения, ее разоблачали, бои случались из-за каждой зубной щетки и заколки. Игорь копил в себе ярость и забывал выдыхать. Приходилось иногда вмешиваться: «Дыши, дурак, посинел уже весь». В остальном я хранил нейтралитет. Мы ели суп с полусырой картошкой, который готовила Таня. Иногда мне становилось смешно, она принимала это за добрый знак, он – за прогрессирующее безумие. Я не мешал им обоим. Они боролись за внимание какого-то мифического человека, который на самом деле был – пустота.
Можно сказать, что антиутопия обращена к более сложным социальным моделям: одной из важнейших особенностей утопии является ее статичность, в то время как антиутопия, напротив, пытается рассмотреть потенциальные возможности развития тех социальных устройств, которые в ней описываются.
Одна из основ антиутопии – ее спор с утопией. Все описательное, нравоучительное, статическое в ней – от утопии.
Антиутопия – это такое ограничение внутренней свободы, при котором у личности нет права не только на критику, но даже на осмысление происходящего.
Антиутопия абсолютно непобедима – общество антиутопии освобождается от непредсказуемости будущего и любой (в том числе моральной) ответственности, взамен это общество согласно и обязано «играть по заявленным правилам». Это абсолютный диктат и контроль, влекущие за собой невозможность свободы, доносительство и страх, безнадежность любой борьбы и неизбежный финальный проигрыш.
3Anti – Против
Маман искала поддержку в вере, но нашла как-то криво. Может, потому что сама мама всегда была непростительно простой, но нашла именно так, как если бы сказано было о горящем кусте, и значит, куст действительно горел. Не метафора и не фигура речи, и не символ, и не архетип. Горящий куст.
Я же тогда была больше озадачена тем, как распознать бога.
Мать страдала накопительством. Так две обеспеченные жильем женщины остались без жилплощади – завалы барахла занимали мастерскую отца, квартиру и дачу в Поселке художников.
Я честно выбрасывала вещи. Мать приносила новые. Слои липкой пыли покрывали только недавно отчищенные поверхности. Коробки, подшивки газет, сломанная и целая мебель, вышедшая из обихода электроника. Грязные детские игрушки. Одежда, кипы, горы, омерзительные гигантские медузы слежавшейся одежды.
И я снова, и снова, и снова пыталась разобрать завалы вещей. Мать ходила на собрания любителей Бога. Время шло.
До Жени я не встречала никого, кто мог хотя бы отдаленно тянуть на божество. Я думала о папиной смерти. Думала о папе. Ходила на вечера любителей поэзии и бесконечные вернисажи. В конце концов, положа руку на сердце, я могу признать: все, что когда-либо говорил мне о мире отец, приобрело в какой-то момент особый символизм, статус истины в последней инстанции. Когда мне исполнилось двадцать, я помнила отца мучеником, почти святым человеком, жертвой безжалостного государственного аппарата, надумавшего устроить перемены слишком дорогой для мало-мальски соображающих людей ценой.
Вконец задолбавшись выбрасывать вещи, я просто наблюдала, как мать все больше и больше абстрагируется от реальности. Я копила свою злобу, как счет в банке. Осколок стекла глубоко под ребрами бережно укутывался новыми и новыми травмами, большими и маленькими. Каждое слово, каждый удар, каждое несоответствие желаемого и действительного шло в счет. Так и вижу себя со стороны – мешки, полные битого стекла. Однажды узел развяжется и тот, кто протянет руки, поранится, маленькие осколки врежутся глубоко в кожу.
В конце концов я надумала умереть. Прожив где-то с полгода с этим решением, стала изо всех сил ждать какого-нибудь знака, отмашки. Обманывая при этом себя и тайно под этим ожиданием храня другое – ожидание индульгенции и решения всех проблем. Когда постоянно думаешь о суициде, не стоит надолго оставаться одному – можно и вправду вскрыться в какой-то момент от скуки и бессилия, забыв, что это все не понарошку. И я шаталась черт знает где и с кем.
Душным вечером я сидела на окне у подруги, в мансарде столь маленькой, что она напоминала больше кладовку, да и вещами была забита примерно так же – до отказа. Ее парень был в отъезде, и это, кажется, была его комната. Доступная цена объяснялась размером комнаты и шестым этажом без лифта. Подруга, счастливая в своей стабильности – у нее есть парень, у него – комната, вот и весь их мир, куда он придет уже довольно скоро и наполнит его всеми событиями, красками и звуками, выражала С – сочувствие. В жопу надо! Ж – жалость.
– Тебе нужно потрахаться, – сказала она.
Мы с ней как-то быстро организовали встречу с незнакомым мне парнем – она знала его: то ли они встречались, то ли она была с ним, покуда длилась ссора с ее настоящим парнем. После недолгих переговоров она дала мне номер, записанный на бумажке, и я поехала домой.
Дома я пыталась заснуть, но склад из вещей, окружающий меня со всех сторон и от пола до потолка, давил так, что начиналась мигрень и выступали слезы. Позвонить по незнакомому номеру я так и не решилась. Вся эта затея казалась мне странной и отталкивающей своей неестественностью. Телефон зазвонил сам, в два часа ночи. Мужской голос сообщил мне, что его зовут Илья и что он информирован о моем положении. Я уточнила, что за положение такое, в котором я нахожусь. Подруга описала меня как человека, который если сегодня не потрахается, то покончит с собой. Илью заинтересовал такой поворот событий, и он предложил встретиться вотпрямщас. Ему не терпелось взглянуть в лицо человека, который, в свою очередь, уже почти глядит в лицо смерти.
Он приехал за мной на мотоцикле спустя неполных десять минут, так что я не успела побрить вторую ногу, карауля его у окна.
А дальше мне было скучно и грустно.
Коммуналка была тихая, комната, в которой обитал Илья, была обставлена по-спартански, сам владелец комнаты – неразговорчивый. Как я понимаю, в перерывах между постельными упражнениями он все силился высмотреть в моих глазах тень приближающейся смерти. Хотя я по большому счету вовсе не собиралась по-настоящему умирать. Но все равно спросила его под утро:
– Если завтра меня не станет, что ты почувствуешь?
Он посмотрел на меня внимательно, на долю секунды, наверное, и сам перестав играть, и спокойно ответил:
– Что трахал дуру.
Я кивнула, ответ меня устроил. Когда открылось метро, я ушла из его комнаты, пустой, как он сам.
Так я потеряла девственность.
Сначала я была уверена, что, когда избавлюсь от матери и от бардака, жизнь изменится и наладится почти что сама собой. Решиться я не могла довольно долго. Ни с кем не советовалась, подбадривала себя словами мертвого отца – его проповедями о мясе и не мясе, о том, что слабым здесь места нет. Мне предстояло убедить власти в маминой невменяемости и недееспособности. Надо сказать, мне фактически не пришлось ничего преувеличивать. Сказала себе: «Так, это неприятно, поэтому это надо сделать быстро, как пластырь оторвать». Хорошенькое сравнение – оторванный пластырь и отправка матери в дурдом. Не отрицаю, что я чудовище. Мы все просто говорим, говорим, не спорим и ничего не отрицаем теперь.
Потом я принялась за вещи. Я их выбрасывала, наверное, часов по двадцать в сутки. Довыбрасывалась до того, что квартиру и дачу стало возможным привести в порядок и сдать. Так я и поступила в конце концов. На это ушло еще очень много времени, и вспоминать об этом неинтересно, мне никто не помогал, и я даже не хотела, чтобы кто-то помогал мне.
Хотя нет, хотела бы, наверное.
Сама я поселилась в папиной мастерской. Все пролетевшие с момента его самоубийства годы я боялась трогать даже тюбики на полу. Расчистила себе там угол, провела интернет. Больше мне было делать нечего.
Ничего не наладилось и не изменилось, просто пришло лето. Получалось, что я как-то хитро обыграла систему – мне не нужно было ни работать, потому что я действительно смогла сдать жилье и вполне свободно жить на эти деньги, ни учиться, потому что я так и не придумала, чем бы мне хотелось заняться. Выставки и концерты, знакомые до рвоты, проходили вереницей. Пьянки поражали одинаковостью. Вскоре я заметила, что даже компании неотличимы друг от друга, будто все вращается по одной и той же оговоренной и срежиссированной системе, большие и маленькие, закрытые и открытые группы. Есть свой лидер, и своя шлюха, и свой шут. Кто-то кого-то ждет, а его при этом уже не ждут. Кто-то обязательно никому не нужен или нужен, но не тому.
Мне было скучно. До того скучно, что я целыми днями шаталась по городу, пытаясь заинтересовать себя хоть чем-то. Одна знакомая сказала, что у нее в Университете до того интересный курс философии, что, мол, от лекций аж депрессия проходит. Однажды я пришла к ним на пары. Лекции оказались фуфлом, такое можно читать разве что покойникам, потому что им уже все равно. Я подумала вслух, сказала: мне скучно. Сосед разделил мою скуку, в отношении к этой паре мы были солидарны. Он был очень красив, его звали Евгений.