Говорит Москва — страница 17 из 18

– К войне мне было уже одиннадцать лет. Ну, как мы восприняли войну. Когда началась война, то начались бомбардировки, буквально с первых же дней войны. И был этот граммофон чёрный, радио, по которому передавали: «Граждане, воздушная тревога!» – и начинался гудок такой хороший, сильный. «Граждане», – так повторялось несколько раз, потом песня, вот, врезалась на всю жизнь: «Идёт война огромная, священная война», – это было уже позднее, по-моему. Бомбоубежище открыто было в большом доме и в первый, один единственный раз, мы в это бомбоубежище спустились со своей подушкой, со своим одеялом. Народу было очень много. Значит, довольно глубокий был подвал там… я не помню, были ли там кровати… наверное, какие-то кровати стояли или лавки, вот почему-то не запомнилось мне. Ну, когда тревога закончилась, мы вернулись домой, и, значит, мы принесли оттуда клопов в большом количестве. Мама сказала: «Знаешь, давай не ходить ни в какое бомбоубежище, умирать так вместе, вот здесь у нас дом». Ну, вот так мы и перестали ходить…

Он стоял и смотрел. Стоял и смотрел, как она крутится. Чёрная пластинка, круг за кругом. Круг за кругом.

– Собственно, никто не рассчитывал, что немцы так быстренько дотопают до Москвы. Раз, два и готово, они уже рядом где-то. Перед этим, незадолго до… наступления декабрьского, первый раз, когда мы, как следует, их отогнали, ну, не то, чтобы, как следует, но, во всяком случае, не пустили! Им не удалось пройти, а они уже в бинокль видели Москву. Они были в Химках теперешних. Там, буквально что-то пятнадцать-двадцать километров… Вот, тогда упала бомба, большая, говорят пятитонка, рядом с нами, где-то недалеко от театра. Бомба упала, но она не разорвалась. Если бы она разорвалась, нас бы снесло всех. То ли это были немцы, которые сочувствовали нам и немножко помогали таким образом, потому что всякие разговоры шли. Ну, выбило стекла и выбило двери в комнаты. Была очень холодная зима, было тридцать градусов мороза. В общем, завесили окно ватным одеялом, забили гвоздями, но, в общем, как-то выжили. Ну, вот, известия о том, что мы первый раз дали такой отпор немцам, тоже мы в этом доме узнали, когда уже будучи… и я услышала рано очень, в 6 часов утра передали, и когда я это услышала, я решила, что мы уже победили. Так закричала от радости, что: «Мы отбились! Мы погнали!» – в общем, ну, уже всё ура! Да здравствует! Ну, оказалось, что до победы еще очень далеко…

– Хватит. Хватит.

Он шептал и не слышал сам себя. Его трясло.

– Потом мы с мамой начали ходить в театры. Есть нечего, света нет, а в театрах светло и, более менее какие-то люди, какой-то спектакль. Театр работал тогда, Малый и театр… как его, господи… Станиславского. И, конечно, оперный театр. Ну, вот, в оперном театре, я помню, я первый раз услышала «Евгения Онегина», а в Малом театре мы посмотрели, собственно, почти весь репертуар. А с театра Станиславского нам пришлось со спектакля, сейчас уже даже не помню с какого, уйти, потому что объявили тревогу, и спектакль прекратился, и тогда мы пошли в метро отсиживаться от бомбардировки.

– Хватит!

Он схватил пластинку, стянул с проигрывателя и шарахнул об пол. Прыгал по чёрным, блестящим обломкам. Он скрипел зубами и выл. Не чувствовал, что плачет.

– Я ходила в Дом пионеров, в переулок Стопа́ни. Там разные были кружки, я занималась декламацией… Ну, там можно было и танцевать, и петь, и в хор я ходила какое-то время. Я помню, что туда завезли ёлки, уже во время войны, и сказали: «Ребята, берите, если кому-то надо», – а там украшали ёлку, ставили во дворе большую, а какие-то поменьше, вот сказали: «Берите», – но я так никогда ничего не хватала, поэтому, когда я сообразила, что можно домой взять ёлку, остались только очень большие, и я помню, как я её волокла волоком оттуда, но не так это было далеко. Рядом почти. Волоком притащила в дом, потом просила топор у соседей отбить, отрубить кусок от неё. Ну, в общем, ничего, жизнь всегда жизнь. А какие у нас были красивые узоры на окнах, морозные… Вспоминаешь – все хорошее. Ничего не вспоминается, что было плохо. Не было плохо, все было нормально. Понимаете?

И шорох пустой пластинки. Доиграла…

Он пнул граммофон со всей злости. Больно ударил палец. Аппарат отъехал в сторону, и из-под него показались старые, пожелтевшие листы. Артём упал на колени, стал вытягивать их, быстро просматривать, отбрасывать, брал другой, следующий.

«Сухов Анатолий Михайлович, 1919 г. р., Китай, пос. при ст. Хайлар, КВЖД; русский; образование среднее; б/п; лаборант-химик. Проживал: Московская обл., г. Ефремов, ул. Ломоносова, д. 36. Арестован 1 сентября 1937 г. Приговорен Комиссией НКВД СССР и прокурора СССР 28 ноября 1937 г., обвинен в связях с японо-китайской полицией, которой дал справку о местонахождении своего брата в СССР, работающего на военном заводе № 3, связях с «харбинцами». Расстрелян 4 декабря 1937 г. Место захоронения – Московская обл., Бутово. Реабилитирован 11 июня 1957 г.».

«Сухов Михаил Афанасьевич, 1875 г.р., место рождения: Рязанская обл., Сараевский р-н, с. Борец. Пол: мужчина. Дата расстрела: 2 января 1938 г.».

«Сухова Мария Герасимовна, 1891 г.р., место рождения: Московская обл., Сараевский р-н, с. Борец. Пол: женщина. Национальность: русская. Социальное происхождение: из мещан. Образование: низшее. Профессия / место работы: домохозяйка. Партийность: б/п. Дата ареста: 1 сентября 1937 г. Обвинение в шпионской деятельности. Осуждение: 28 ноября 1937 г. Осудивший орган: Комиссией НКВД СССР и прокурора СССР. Приговор: ВМН. Дата расстрела: 11 декабря 1937 г. Место смерти: Московская обл., Бутово. Дата реабилитации: 11 июня 1957 г.».

«Извещение: Ваша дочь, лейтенант Шустова Ирина Ивановна, уроженка г. Москвы, в бою за Социалистическую Родину, верная воинской присяге, проявив геройство и мужество, убита в бою 2 мая 1945 г. Похоронена: место не установлено. Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии (приказ НКО СССР)».

«Томильский Сергей Владимирович (1897–1974). Член ВКП(б) с 1916 г. Член ВЧК по г. Харьков, военный разведчик. Сотрудник ГПУ НКВД с 1923 г. Репрессирован. Дата ареста: 1938 г. Реабилитирован: 1939 г. Инженер, сотрудник Министерства сельского хозяйства РСФСР. Похоронен: г. Москва, Новодевичий монастырь. Причина смерти: инфаркт».

Он опустился на пол совсем без сил. Откинулся к стене, руки безвольно упали. Рядом в пыли оказалась детская игрушка, дурацкая красная неваляшка с младенческим лицом, в чепчике. Он взял её – центр тяжести со звоном сместился. Игрушка посмотрела на него одним глазом, второй был стёрт.

Он вытянул ноги и поставил игрушку рядом. Она закачалась, звеня. Он толкнул её. Она закачалась сильнее, с тем же меланхоличным, равномерным звоном. Он толкнул её со всей силы. Игрушка зазвенела отчаянно, отлетела на метра и там продолжала качаться, восстанавливая равновесие.

Он закрыл глаза.

Это ли то, что ты хотела мне сказать? Вот это?

Он поднялся и дошёл до игрушки. В гулкой тишине чердака она все ещё качалась, тихонько позвякивая.

Глянув на неё, он как-то сразу понял, что сейчас надо делать. Спустился с чердака и пошёл по лестнице вниз. Шаги его гулко отдавались по лестнице.

– Я понял. Слышишь? Я всё понял, – шептал, спускаясь всё ниже и ниже. Он чувствовал себя стариком. Дряхлым, его еле держали ноги. – Я всё понял. Всё. Теперь отпусти меня, – сказал, уже стоя у двери, и посмотрел наверх, в перспективу лестницы.

Дом был тих, пуст и мёртв.

Артём почти упал на дверь, навалился на неё всем телом.

И не ожидал, как легко она поддалась.


Вылетел и чуть не загремел на асфальт. Зажмурился, потому что солнечный свет саданул по глазам, проскочил несколько шагов, заваливаясь всем телом вперёд, прежде, чем смог погасить инерцию и остановиться.

Стоял и моргал, стараясь открыть глаза без боли. Наконец, ему это удалось. Поднял голову и осмотрелся.

Было раннее, ещё влажное, самое нежное утро. Воздух стоял прозрачный, и деревья, только выпустившие почки, тянулись к свету всеми своими ветками. Он видел эти деревья, видел уже озеленившиеся кусты, видел траву, ухнувшую от долгожданного тепла всей своей силой. В ней деловито копошились воробьи. Он видел дома вокруг, обычные многоэтажные дома, яркие кубики детской площадки. Всё дышало, чирикало, шелестело, жило, и он вдруг понял, что сейчас задохнётся от счастья.

Чуть поодаль ритмично шоркала метла.

Большая дебелая баба в рыжей безрукавке, дворничиха, мела дорогу от дома, дорогу, на которой он и стоял.

– О, смотри-ка, ранний какой, – проворчала она деловито, не поднимая, однако, глаз. Приближалась она быстро и уже мела у него под самыми ногами. – Со свиданки, а?

Он хотел что-то ответить, но только расхохотался. Он был так счастлив, так пела и парила душа, что он готов был обнять всё, и эту дворничиху с метлой, и каждое дерево, и весь город.

Обернулся и поднял глаза. Вместо двухэтажного особняка за спиной стоял высотный одноподъездный дом. Голова закружилась – этажи убегали в самое небо.

Смех всё ещё разбирал. Довольно пофыркивая, он сунул руку в карман – там что-то перетекало – достал: на ладони лежали они, стёклышко, камешек, фантик, несметное богатство, детский клад.

– Ну, и чего тебе надо-то? Говори уж теперь.

Он обернулся. Дворничиха стояла, уперев одну руку в бок, во второй держала метлу. Смотрела исподлобья.

А ведь это тот самый вопрос, которого я всё это время ждал. Ради которого всё это и было. Тот самый.

Но вместо тревоги, вместо тяжести осуществлённой мечты, он вдруг ощутил себя таким свободным, ещё чуть-чуть – и взлетит.

– Ничего, мамаша. Ни-че-го.

Сжал ладонь с кладом – и пошёл, пошёл через двор, чувствуя лёгкость, как пьяный.

Но не дошёл до выхода, обернулся.

– Мамаша!

Метла уже снова шоркала. Остановилась.

– А?

– Я хоть где?

– Где, где. В Москве.

Он расхохотался снова, легко и весело, и пошагал к метро.