– Да сколько можно! Не больше пятнадцати минут, вы слышите! Нельзя же так долго мыться! – мужской, истеричный голос. Колотится в дверь.
– Человек со смены вернулся, Андрей Валентиныч, – упрекает его другая женщина, проходя мимо.
– Ну и что, что со смены! А я говорю: больше пятнадцати минут не занимать! Мы все здесь рабочие люди!
– Но ведь метрострой, Андрей Валентиныч…
Медленно, шаг за шагом, Артём идёт по коридору. Старается держаться ближе к стенке, инстинктивно – он их не видит, они не видят его, мало ли. Сзади визг, смех, топот детских ног. Распахивается дверь:
– Чур-чура, чур-чура, не поймаешь никогда! – верещит младшая.
Старшая:
– На кухню не бегай! Маме скажу!
– Что за дети! – ворчит Андрей Валентинович, по-прежнему стоя у двери в ванну. – Были бы мои, драл бы, как сидоровых коз!
Младшая уже ревёт, старшая тащит её по коридору за руку, приговаривая что-то, та упирается; слышно, как шоркают сандалии по полу.
– И где только их мать? – вздыхает женщина у ванной.
– Вы бы лучше спросили, где их отец, – неприятно фыркает Андрей Валентиныч.
– А ведь мы все, говорят, у них в гостях живём, – говорит женщина. – Говорят, это их матери дом.
– Буржуи – буржуи и есть!..
На кухне ор и склока. В большом окне – ночь, свет выхватывает ободранный кусок паркета на полу. В углу – дыра от канализации, старый кран, из которого давно не текла вода. Проломленная печь и труба у стены. Оборванные провода на потолке. Стены кажутся закопчёнными, обгорелыми – или это из-за темноты?
– И нечего, нечего мне своими тряпками в лицо сувать! Нечего!
– Это мы ещё посмотрим, у кого тряпки! Курица драная!
Закрыть глаза. Открыть глаза. Закрыть. Открыть. Нет, орут. Орут, не могут заткнуться. Голоса гудят в пустом пространстве. Артём чувствует, что его начинает колотить. Что-то в теле сжимается, мышцы сводит. Начинается в животе, потом пах, ноги. Открыть глаза. Закрыть глаза. Темнота хоть так, хоть эдак. Пустота. Но с закрытыми глазами она не так страшна.
Открыть. Блестят на полу битые стёкла.
– Эй, дорогие, ну нельзя же так, с утра голова от вас болит.
Другой голос, тоже женский, но ленивый, томный. Только спросонья. Слегка протягивает на татарский манер. Входит в кухню – проходит сквозь него, стоящего в дверях, – идёт к раковине.
– Раннее утро, люди ещё спать хотят…
– Вот, притащилась, мен сине яратам[2] – не ходи по воротам, – фыркает одна из скандалисток, звенит посудой и спешит уйти с кухни, воспользовавшись ситуацией.
А оставшаяся переключилась:
– Это кто тут хочет спать? Ты, что ли? Нормальные люди по ночам спят, а не шляются неизвестно где! Шалава!
– Э, закрой рот! Я тебе не….
– А вот и не закрою! А вот и не дождёшься! Думаешь, я слепая, ничего не вижу? Как ты нормальным мужикам проходу не даёшь!
– Да кто тут нормальный? Твой, что ли? Не смеши меня, а! Давай, иди, смотри, никто на него и глядеть не…
Какой-то шорох, резкое движение, плеск поды, бьются брызги об пол – и голос этот низкий вдруг взрывается криком, болью, воплем:
– Ааа! Ыыыыы!
Шаги из кухни – и навстречу другие:
– Что?
– Кто?
– Обварила! Обварила!
Кто-то ахает, причитает. Кидается к ней, орущей от боли.
– Удальцова Зульку обварила!
– Что? Как?!
Бегут по коридору, хлопают двери. Толпятся – голоса, вздохи, советы, причитания. Зулька в центре кухни неистово, по-животному вопит:
– Сука-а-а! Убыр-лы-ы-ы[3]!
– Доктора! Срочно доктора!
– На первом есть! Моисей Генрихович!
– Зойка! Быстро на первый!
– Милицию!
Но уже бегут, уже хотят звонить, и всё что-то говорят, говорят, говорят.
Закрыть глаза. Открыть глаза. Закрыть…
В голове – гул и вой. Его начинает подташнивать.
Вдруг за всем этим – тихие, осторожные шажочки, назад, по коридору.
Не отдавая себе отчёта, разворачивается и идёт вслед за ними – лишь бы не быть в этом бедламе.
Вон дальняя дверь. Открылась – закрылась. Один звук. Дверь неподвижна, из-под неё пробивается свет. Артём сам открывает её и входит.
А шагнув, замирает – в этой комнате, единственной, сохранилась мебель. Не вся, нет, но стоит у окна старый письменный стол. Кривой, расхристанный. С зелёным сукном на столешнице.
Скрипят ножки по полу, скрипит под чьей-то тяжестью стул. Слышен звук – странный, тихий. Как будто чем-то металлическим легонько постукивают о стекло.
Чернильница, догадывается Артём. Чернила, макают перьевую ручку. Снимают лишнее о край.
Он понял, что никогда не видел чернильницы, только на картинках.
Скрип по бумаге, царапающий тихий звук. Шелест. Падает на стол призрачный свет.
И вдруг в этом свете Артём видит – вот они, узкие тетрадные листы, проявляются на столе, ложатся один подле другого, исписанные крупным, округлым, старательным почерком.
Медленно, будто боясь их спугнуть, он подходит к столу и тянет шею, как будто из-за чужого плеча.
«Имею сообщить, что Сухов, Анатолий Михайлович, 1919 г.р., беспартийный, мой сосед по квартире, студент химучилища, до сих пор поддерживает отношения с реэмигрантами из Харбина, передавая им сведения. Так, по его словам, буквально вчера он рассказал вернувшемуся из Харбина Матвееву о работе своего брата, Сухова Сергея Михайловича, 1909 г.р., который работает на военном заводе № 3. Брат проживает отдельно от семьи и давно порвал с ней всякие отношения, тогда как семья в составе родителей и самого Сухова А.М. до сих пор ведёт поддерживает отношения с группой харбинцев, о чём считаю своим долгом доложить…»
Артём застывает. В нём всё обмирает, как будто из тела разом откачали жизнь. Стоит и не дышит. Холод в груди, холод в ногах, лёд в голове.
А буквы продолжают проявляться, одна к другой, строчка к строчке:
«Также считаю необходимым доложить, что 25 октября 1937 года я слышал, как моя соседка, Шустова Л. И., говорила о своём муже, военном враче, Шустове И. С. Считается, что он погиб в 1932 г. при невыясненных обстоятельствах, однако я никогда не замечал, чтобы она ходила к нему на могилу или водила туда детей. В разговоре она обмолвилась о нём, как о живом. Могу предположить, что Шустов И.С. перешёл границу и находится сейчас на территории вражеского государства, не могу знать какого. Требую проверки данного факта. За проверкой готов следить. Также готов помогать делу любыми сведе…»
– Нет! Нет!
Что-то щёлкает у него в голове. Он плашмя падает на стол, ловит листы руками, закрывает, давит буквы, как мух, как злых насекомых. Не давятся: буквы ползут и ползут – всё больше и больше.
– Да нет же! Сдохни!
Он хватает листы, мнёт, пытается рвать. Бумага не рвётся. Она даже не сминается. Твёрже дерева, холодней гранита. Листы разлетаются из-под пальцев, падают на пол. Но видно их даже в темноте, при одном белом, мертвенном свете из окна:
«Детей считаю необходимым отправить в дом ребёнка, чтобы предотвратить пагубное влияние…»
«Мой сосед с первого этажа, Герцель М.Г., еврей, врач по специальности, в пятницу 28-го ноября заявил…»
– Неправда! Неправда! Ты совсем, что ли?! Гнида!
Он прыгает по бумаге, давит, давит, давит. Буквы ползут, как крысы. Неубиваемые. Неуничтожаемые. Вечные.
«Прошу учесть мои заслуги перед партией и Родиной и разрешить мне занять вышеназванную освободившуюся жилплощадь…»
Артём слышит, что кричит от бессилия. На самом деле, он уже ничего не чувствует, кроме одного – желания уничтожить, задавить, убить. Он бросается на пол, загребает под себя бумагу, ложится на неё всем телом, терзает и треплет зубами, слыша неприятный хруст песка.
А потом замирает.
Поворачивается на спину.
Смотрит в потолок.
Неправда. Всё неправда. Я в вас не верю. Вас не было. Ничего этого не было. Как-то ведь я жил всегда и не думал о вас. Хоть и знал, конечно, всегда знал. Но жил же как-то. Жил. Нет, я в вас не верю. Не верю.
Он засыпает от бессилия. У него приоткрыт рот.
4
Сначала он увидел потёртую доску. Моргнул и понял – паркет. Он лежал, скорчившись, подтянув под себя ноги. Откуда-то сбоку бил яркий солнечный свет.
Перевернулся, сел. Он был в комнате. Небольшая, пыльная, те же ошмётки, осколки и штукатурка на полу. Большое грязное окно, треснувшее в левом верхнем углу – трещина похожа на чей-то профиль. Солнце било из-за пыльного, как будто дымчатого стекла. Поднялся, и с волос посыпалась извёстка. Затряс головой, выбивая пыль. Брюки, рубашка, пиджак – так и не снял праздничный пиджак, молодца, – всё было грязное. И как домой в таком виде? Менты же сразу остановят, стоит отсюда выйти.
Стоит. Выйти. Внутри что-то нехорошо отозвалось. Он бы не удивился, если бы проснулся не здесь. Дома, на остановке у «Детского мира», в парке на лавочке, на работе, где-нибудь в коридоре Башни, в конце-то концов, – где угодно, но не здесь. Он бы не удивился, если бы всё это ему приснилось. Но всё было реально. Слишком.
Пахло пылью. Половицы скрипели. Мутное солнце из-за пыльного стекла нагрело воздух, и в комнате было душно, жарко. Воздух спёртый.
Одно непонятно: можно ли отсюда выйти?
Да ерунда! Как вошёл, так и выйду.
Он решительно направился к двери. Днём коридор не выглядел таким пугающим и даже казался короче. Пустая тихая лестница, при солнечном свете была почти уютной. В подъезде после духотищи, в которой он взопрел, была приятная прохлада каменного мешка. Колодец у лестницы – взгляд ухает вниз. Прыгая через ступеньки, скользя по изгибу перил ладонью, Артём спустился на первый этаж, к парадной двери, она оказалась двойной, деревянной, совсем древняя, он открыл первую – на себя, – потянулся, чтобы толкнуть вторую…
И остановился.
Он уже ожидал поток тепла и света, который вот-вот ухнет на него, особенно благостный после пыльного воздуха. Он уже готов был вдохнуть полной грудью. Как вдруг так резко дал по тормозам, что сам задохнулся.