И во второй раз его произнесла Оуна. Она сидела на низкой крыше прачечной и смотрела на звезды.
Август! – позвала она.
Я поднял глаза.
Иди посиди со мной.
Я забрался на бочку с водой. И сидел рядом с ней, ночью. Только мы вдвоем. Колени у меня дрожали.
Оуна спросила, зачем мне понадобилась прачечная, я ответил. Потом мы молчали.
Наконец я спросил Оуну, может, она знает про Южный Крест. И указал на скопление ярких звезд.
Конечно, знаю, сказала она. И рассмеялась.
Я сказал, что женщины могут по нему ориентироваться.
Надо вот так сжать правый кулак, сказал я. Я взял ее руку и, сжав в кулак, поднял к звездам. Рука у нее была напряжена, кулак стиснут, как у борца за свободу.
Теперь надо навести костяшку указательного пальца на перекладину Креста, сказал я. Я держал Оуну за запястье и чувствовал величие Господа, всепоглощающую благодарность. Что-то перевернулось в животе. Мою молитву услышали.
А теперь, сказал я, кончик большого пальца, вот так, будет показывать на юг.
Оуна улыбнулась, кивнула и захлопала в ладоши.
Покажешь остальным? – спросил я.
Конечно! – еще раз сказала она. – У нас будет урок по ориентации.
Оуна, сказал я.
Она посмотрела на меня, все еще улыбаясь.
Ты знала эту маленькую хитрость?
Она засмеялась и кивнула. Конечно, знала.
Я тоже улыбнулся, глупо, и промямлил, вот, мол, найти бы такое, чего она еще не знает, я бы ей рассказал.
Такое есть, сказала она. Расскажи, почему тебя посадили.
Я украл лошадь, ответил я.
Оуна торжественно кивнула, как будто так и думала.
И я все ей рассказал. В Лондоне после исчезновения моего отца и смерти матери мне негде было жить. Я учился в университете, ходил на семинары по истории, и у меня случился нервный срыв. Я бросил учебу (просвещение) и присоединился к группе анархистов, художников, музыкантов, поселившихся на пустыре у верфи Горгульи в Уондсворте, недалеко от Темзы. (Именно там я понял, как люблю уток, хотя не понял, что такую смешную информацию о себе лучше хранить при себе, особенно в тюрьме.)
Разговор об околоводных птицах в тюрьме, даже самая мелкая деталь, может привести к жестокому избиению, сказал я Оуне, и она тоже решила: мне следовало помалкивать.
Но когда что-то очень любишь, трудно хранить это в секрете, правда? – сказала она.
Я пробормотал «да» и посмотрел на нее, потом на Южный Крест, потом себе на колени.
В Уондсворте было здорово, продолжил я. Мы жили просто, одной семьей. При помощи материала, взятого нами из руин старых зданий, снесенных городом, чтобы проложить автостраду, я построил несколько домиков. В нашей экодеревне мы проводили концерты, завели огороды, старались ладить друг с другом. Нас там жило несколько сотен, и однажды мы все отправились в Гайд-парк выразить протест против одного принятого закона. Закон позволял государству в рамках уголовного законодательства ужесточать наказание за «антиобщественное» поведение, вроде нашего. Он запрещал празднества, сборища и даже определенную музыку с «характерной последовательностью повторяющихся тактов». Рассказывая это Оуне, я изображал в воздухе кавычки, пытался придать голосу властности и говорил с британским акцентом.
Оуна рассмеялась. Что за музыка? – спросила она.
Техно, сказал я. Ты знаешь, что такое техно?
Нет.
Электронная танцевальная музыка.
Так ты правда украл лошадь? – спросила она.
Да, на акции протеста в Гайд-парке. На ней ехал полицейский. Он двинулся на протестующих. А другие участники протеста – как нам стало известно позже, туда подтянулось более пятидесяти тысяч человек – стащили его с лошади, и она осталась без всадника, при виде толпы в панике била копытами, вставала на дыбы. Я вскочил на нее и, объехав толпу, ускакал в тыл, за людей и других полицейских к пруду с фонтаном, где лошадь могла попить и остыть. Я говорил с ней и, мне хотелось думать, успокоил. Никто не обращал никакого внимания ни на меня, ни на лошадь. В конце концов я вернулся на ней в Уондсворт и оставил там как друга. Друга всем нам.
Я и назвал ее Фринтом. (На плаутдиче – «друг».)
Фринт даже выполнял для нас кое-какую работу, потому что помощь требовалась от каждого живого существа. Иногда он возил дрова, другие материалы. Фринт был отлично выдрессирован и в хорошей форме.
Оуна сидела на крыше прачечной и посмеивалась в темноте. Но тебя же поймали? – спросила она.
Да, ответил я. В конце концов меня арестовали за кражу Фринта. Это серьезное преступление – кража у полицейского.
И ты попал в тюрьму, сказала она. Где серьезное преступление – признание в любви к уткам.
Да, сказал я. В тюрьму Уондсворт.
Трудно сидеть в тюрьме? – спросила Оуна.
Да, сказал я. Меня никто не навещал. Других сквоттеров, моих друзей, прогнали с пустыря, и они уехали куда-то. Фринта я тоже никогда больше не видел.
Тебя били? – спросила Оуна.
Каждый день, ответил я.
Ты потерял веру? – спросила Оуна.
Я терял ее множество раз, ответил я. Хотел убить нескольких своих сокамерников. И большинство охранников.
Тебе было страшно? – спросила Оуна.
Постоянно, ответил я. Постоянно.
7 июняПротокол женских разговоров
Очень рано, еще темно. После разговора с Оуной на крыше я не уснул. Зажег керосиновую лампу, чтобы писать.
Коровы подоены, и все женщины, кроме Мариши и Аутье, на сеновале. Грета ходит взад-вперед, периодически подходит к окну и всматривается в темноту. Ходит она нетвердо. За последние несколько месяцев Грета несколько раз падала и сломала себе пару ребер и ключицу. Мейал просит ее сосредоточиться и, шагая, выше поднимать ноги, не шаркать, чтобы не споткнуться, но Грета очень устала, тело отяжелело, и каждый шаг явно причиняет ей боль.
Агата положила ноги на колени Оуне, и та растирает их, пытаясь восстановить кровообращение. Оуна тихо поет «На старом грубом кресте», и Агата подхватывает через слово, хотя ей трудно дышать. Саломея (ни Мип, ни других ее детей теперь нет) рассеянно заплетает волосы Нейтье, натягивая так сильно, что та молит о пощаде.
Я уже почти ничего не вижу, говорит она своей матери/тетке.
Саломея еще раз спрашивает у Нейтье: Ты всем сказала про собрание?
Да, уверяет Нейтье.
Саломея одобрительно бормочет и спрашивает, что ответили женщины.
Большинство согласились прийти в конюшню вечером после faspa, отвечает Нейтье.
А меньшинство? – спрашивает Саломея.
Ничего не ответили, говорит Нейтье. Кто-то вообще не хотел ничего слышать. Кто-то ушел. Беттина Крёгер замахала руками, будто отгоняя несуществующих вредных насекомых.
Мейал перебивает ее. Не волнуйся, говорит она Саломее. Все мужчины женщин, решивших не делать ничего, сейчас в городе, с Петерсом, и женщины ничего не смогут им рассказать.
А если Клаас прознал? – спрашивает Саломея. – И где вообще Мариша?
Клаас не вспомнит ничего, что ему сказали, даже если бы сказали, говорит Агата.
Мейал спрашивает у Саломеи, где Мип. С Нетти/Мельвином?
Да, отвечает Саломея. Ей сегодня плохо, таблетки не помогают. Я подозреваю, таблетки для животных, не для людей.
Но Mип маленькая, говорит Мейал. Помогут.
Мип маленькая, кивает Саломея. Но не теленок.
Хочешь, расскажу свой сегодняшний сон? – спрашивает Оуна у Агаты.
Агата, поместив голову на руку, говорит: Если честно, Оуна, то нет.
Оуна улыбается.
Но потом да, говорит Агата и тоже улыбается Оуне.
Август, говорит Оуна, тебе что-нибудь сегодня снилось?
Да, отвечаю я.
На самом деле мне ничего не снилось, поскольку я не спал, если только разговор с Оуной на крыше прачечной не был сном.
Оуна продолжает петь. Затем умолкает. Мама, говорит она, мне снилось, будто ты умерла, и я сказала: Но поскольку ты умерла, меня некому будет подхватить, если я упаду. А потом ты ожила, правда, вид у тебя был очень усталый, болели ноги, хотя ты и радовалась, что вернулась в последний раз. И ты сказала: Тогда не падай.
Женщины смеются.
Мне очень хочется сказать Оуне, что я подхвачу ее, если она упадет.
Агата треплет дочь по руке. Оуна, говорит она, мы рождаемся, потом живем, а потом умираем и больше не живем, если только не на небе. Где будет справедливость.
И уважение, добавляет Грета. Ее руки вдруг взлетают вверх, как у судьи в американском футболе, когда тачдаун засчитан.
Значит, мы вместе были на небе, говорит Оуна. Во сне.
Но, Оуна, говорит Мейал, на небе многие могли бы тебя подхватить, если бы ты упала. Хотя на небе ты и упасть не могла бы.
Нет, ты можешь и споткнуться, говорит Саломея. Ты нескладная. (Я вижу, Саломею тема раздражает.)
Если только небо не часть сна, говорит Оуна. Или если сны логичны.
Но сны не логичны, говорит Агата.
Не знаю, говорит Оуна, может, они самое логичное изо всего, что у нас может быть.
Небо реально, говорит Мейал, а сны – нет.
Откуда ты знаешь? – спрашивает Оуна. – Разве нам не снится небо? Разве небо вообще не сон? Что, конечно, не делает его нереальным.
Агата решительно меняет тему разговора. Где Мариша? – спрашивает она. – И Аутье? Посмотрите на небо, добавляет она, имея в виду свет на горизонте.
Мейал разбрасывает по столу лоскуты и катушки с нитками, создавая впечатление, будто женщины готовятся шить одеяло.
Это на тот случай, если Клаас вернется, объясняет она, а закончив, поворачивается к Саломее и тихо, взволнованно говорит ей, что у нее прекратились месячные.
Саломея чертыхается, а затем высказывает шутливые предположения, кто может быть отцом ребенка.
Мейал поднимает рыжий палец (тайная жизнь!), призывая Саломею молчать.
(Я замечаю, что всякий раз, расстроившись или разозлившись, Саломея дергает Нейтье за косу, та уже измучилась. Она отсаживается от Саломеи и просит бабушку, Агату, доплести косу.)
Мейал рассказывает Саломее, как ее муж Андреас каждый месяц пугается, когда у нее начинается кровотечение, но она не умирает. Он так теряется. Мейал смеется.