Женщины ничего не отвечают. Грета тяжело дышит.
Примечание: слово, брошенное мне Маришей, schinda, означает дубильщик, дубильщик кож. В России, когда меннониты обитали у Черного моря с его таинственной подводной рекой, мужчины, неспособные жить крестьянским трудом, были вынуждены пасти скот для других меннонитов. Если корова умирала, пастуху вменялось в обязанность освежевать ее и выдубить шкуру. Поэтому schinda называют бестолкового человека, ничего не понимающего в хозяйстве. В Молочне самое страшное оскорбление.
Слово берет Грета и говорит нечто неслыханное. Я больше не меннонитка, говорит она.
Хитрованки Аутье и Нейтье, хоть и сохраняют безразличный вид, встревоженно вскидывают глаза.
Как говорила Оуна, нам, женщинам, придется спросить себя, кто мы, продолжает Грета. Так вот, заключает она, я сказала вам, кем не являюсь.
Агата смеется. Грета много раз заявляла, что больше не меннонитка, тем не менее она родилась от меннонитов, живет как меннонитка, с меннонитами, в колонии меннонитов и говорит на меннонитском языке.
Все это не делает меня меннониткой, упорствует Грета.
А что сделало бы тебя меннониткой? – спрашивает Агата.
Аутье, как мне кажется, в попытке восстановить порядок снова подает голос, предлагая несколько «против» ухода.
У нас нет карт, говорит она.
Но остальные, слушая спор Агаты и Греты, не обращают на нее внимания.
Аутье и Нейтье раскачиваются из стороны в сторону, будто перетягивая канат в виде соединившей их косы, правда, осторожно. Аутье продолжает: Мы не знаем, куда идти.
Нейтье со смехом добавляет: Мы даже не знаем, где находимся!
Девочки смеются вместе.
Наконец Грета поворачивается к ним с криком: Тихо! И: Приберите волосы.
По лестнице на сеновал забирается маленькая дочь Саломеи Мип и зовет мать. Саломея подхватывает ее на руки. Мип плачет. Она напугана. Она слышала женские крики. Стесняясь, так как ей уже три года, Мип просит Саломею сменить ей подгузник.
Агата тихо объясняет мне, что у Мип почти год не было подгузников, однако недавно она попросила их опять.
Саломея обнимает Мип, гладит ее по голове, что-то шепчет, целует. Оуна обнимает сестру за плечи, а та баюкает Мип.
Может, на сегодня хватит? – спрашивает Агата.
Мейал кивает, но просит написать на упаковочной бумаге хотя бы пару «против» ухода, чтобы женщины и я знали, с чего начинать завтра или сегодня вечером, если будет возможность вырваться из дома.
Саломея встает с Мип на руках.
Их нет, говорит она. Нет никаких «против» ухода.
Я представляю, как она сейчас уйдет, будет становиться меньше и меньше, как все так же, с Мип на руках, пройдет соевое поле, кофейное, кукурузное, сорговое, переправу, пересохшее русло реки, овраг, границу, ни разу не обернувшись бросить последний соленый взгляд на то, что оставляет.
И врата ада не одолеют ее.
Пожалуйста, сядь, говорит Агата, дотронувшись до руки Саломеи.
Саломея повинуется матери, садится и пристально смотрит куда-то в срединное пространство.
Но вот по лестнице на сеновал поднялась и предстала перед женщинами Нетти (Мельвин) Гербрандт. Она извиняется, что упустила Мип и той удалось сбежать к матери, хотя говорит без слов.
Агата отмахивается от извинений. Ничего страшного, ласково отвечает она и просит Нетти вернуться к другим детям, которые, наверно, остались без присмотра. А Мип пока побудет с Саломеей.
Нетти энергично кивает и спускается по лестнице.
Мы все знаем, что Нетти на пределе, замечает Агата остальным.
(Нетти не разговаривает, только с детьми, но по ночам члены общины слышат ее крики во сне, хотя, может, она и не спит.)
Агата предлагает женщинам спеть для Мип, и Грета соглашается.
Подростки, Аутье и Нейтье, снова недовольны, хотя все же присоединяются к женщинам, запевшим мелодичный гимн «Дети Отца Небесного».
Оуна улыбается мне. (А может, она улыбалась просто так и только я заметил.)
Во время пения (и, возможно, только во время пения) женские голоса парят в совершенной гармонии. Мип прижимается к груди матери.
Я должен бы включить сюда текст гимна, но, по правде сказать, почти все забыл (его вытеснили «Мечты о Калифорнии»), а записывать не успеваю. Пока женщины поют для маленькой Мип, я буду молиться молча. Вспоминаю отца. Вспоминаю мать. Вспоминаю жизнь, запах материнских волос, тепло склонившейся к земле отцовской спины под солнцем, его смех, мать, бегущую ко мне, свою веру. Не имея родины, куда можно вернуться, мы возвращаемся к вере. Вера – наша родина. «Велика верность Твоя», звучит в голове, разуме, мыслях, мозгах, в моем доме, на моих похоронах – но не в моей смерти.
День подходит к концу. Пение закончилось. Коровы требуют дойки. Мухи, вылетевшие из укромных тенистых мест, бросаются на грязные стекла. Собаки Дюка лают от голода, но Дюк в городе, а больше никто и мизинцем не пошевелит, чтобы их покормить.
Как будто мои мысли слышны, Мариша говорит, что даст потом немного мяса собакам Дюка, а то они набросятся на детей.
С летней кухни на сеновал Эрнеста Тиссена доносятся отчетливые запахи укропа и жареной колбасы.
Грета спрашивает общего мнения: Мы можем договориться, что завтра утром примем решение – оставаться или уходить, – а потом его выполним?
Все женщины по очереди по-своему соглашаются. Но когда очередь доходит до Мейал Лёвен, она ставит вопрос:
Если женщины действительно уйдут из колонии, как мы будем жить с болью, оттого что больше не увидим своих любимых: мужей, братьев, мужчин?
Саломея, похоже, хочет что-то сказать, но Мейал, останавливая ее, поднимает руку.
Саломея что-то шепчет Мейал. Мип ворочается у нее на руках, но не плачет. Мейал улыбается.
Они коротко смеются и снова перешептываются.
Какой мужчина? – спрашивает Саломея.
Хватит, говорит Мейал. (Есть ли у нее тайная жизнь?)
Марише, судя по всему, не терпится закончить собрание. Мужчины, говорит она, могут сопровождать женщин, но только если подпишут манифест и примут его условия.
Оуна вежливо спрашивает у Мариши, не она ли раньше отвергла манифест как беззубую бумажку.
Мариша открывает рот, но быстро вмешивается Саломея. Время исцелит наши обремененные сердца, говорит она. Наша конечная цель – свобода и безопасность, а ее достижению мешают именно мужчины.
Но ведь не все, говорит Мейал.
Оуна уточняет: Может быть, не мужчины как таковые, а пагубная идеология, которой было позволено проникнуть в их умы и сердца.
Встревоженная Нейтье, поскольку теперь до нее доходят последствия, спрашивает: А если женщины решат уйти, она правда больше никогда не увидит своих братьев?
(Здесь я должен пояснить, что в колонии не строго придерживаются общепринятого представления о братьях и сестрах. Мужчины, женщины, мальчики, девочки – все называют друг друга братьями и сестрами, и на самом деле все состоят в довольно близком родстве.)
А кто будет заботиться о наших братьях? – спрашивает Аутье.
Агата Фризен с беспокойством просит женщин снова занять свои места. Важные вопросы, серьезно говорит она. И прежде чем принять окончательное решение, оставаться или уходить, мы должны на них ответить.
Справедливо, говорит Грета. Белые пряди выбились у нее из-под платка, выдыхая, она уголком рта отгоняет ос. Зубы ее все еще лежат на фанере. Она спрашивает: А как насчет подоить и приготовить ужин?
Женщины отвечают на вопрос пустыми взглядами.
Я смеюсь, сам толком не понимаю почему, затем быстро извиняюсь. Вижу, как Мип уснула на руках у Саломеи.
Агата, судя по всему, проявляя высшее милосердие по отношению к юным леди, спрашивает, позволят ли присутствующие покинуть собрание Аутье и Нейтье, чтобы те могли присоединиться к вечернему пению женщин колонии.
Саломея возражает. Эти самые юные леди, Аутье и Нейтье, напоминает она, поставили довольно толковые вопросы о мальчиках и мужчинах. И им следует остаться, дабы принять участие в дебатах по их же вопросам, а самое главное, получить ответы, которые мы на них дадим.
Так оставьте их, во имя любви к Иисусу Навину, Судьям Израилевым и Руфи! – кричит Мариша.
Агата улыбается и раскачивается из стороны в сторону (как всегда, когда ей что-то нравится или она чем-то довольна). Хорошо сказано, говорит она.
Саломея, изображая потрясение, говорит: Не знала, Мариша, что тебе известна очередность книг Библии, поскольку у тебя, кажется, никогда не имелось Вечной Книги.
Грета кладет руку Марише на локоть, не давая ей ответить на шпильку Саломеи, и что-то шепчет, возможно понимая страх Мариши оттого, что Клаас скоро вернется, а ужин не готов.
Аутье и Нейтье, попавшие под перекрестный огонь старших, окаменели, как статуи.
Агата делает глубокий вдох. Дойку и ужин могут легко взять на себя женщины «на земле», говорит она, имея в виду невысказанные женские страхи. А для будущего женщин полезнее остаться сейчас на сеновале и разрешить последние сомнения.
Оуна говорит: Я бы не стала характеризовать будущее наших отношений с мальчиками и мужчинами, которых мы любим, именно как «последние сомнения».
Кажется, произнося эти слова, она посмотрела в мою сторону, но точно не могу сказать. «Моя сторона» там же, где и окно (сразу за мной), грязное, с ползающими мухами, выходящее на мили и мили полей, неба, галактик, а потом бесконечности. Так что, может, и нет.
Женщины устраиваются для дальнейшей дискуссии. На их лица, на кусок фанеры, предназначенный быть им столом, падают тени. Я заметил несколько мышей – или это одна, особенно энергичная? Аутье и Нейтье, все еще смешно сплетенные воедино, платками отмахиваются от мух.
(Вообще-то в присутствии мужчин платок должны надевать все женщины и девушки старше пятнадцати. До сего дня я ни разу не видел волос Аутье и Нейтье. Они очень мягкие – светлые у Нейтье, с разными оттенками от почти белого до золотистого и русого, и темные у Аутье, с легким медно-каштановым отливом, под цвет ее глаз, а также грив и хвостов Рут и Черил, пугливых лошадей Греты. Стыдно признаться, но я спрашиваю себя: может, в глазах Аутье и Нейтье я недостаточно мужчина или вообще не мужчина, чтобы в моем присутствии покрывать голову?)