— Большое спасибо за доверие, Блас, но, как справедливо тебе заметили, я действительно теперь занимаюсь только муниципальными делами, так что советую тебе немедля пойти в жандармерию.
— Нет, Мануэль, лучше сходите туда сами, вы больше моего разбираетесь в таких делах.
— Но я ведь не являюсь свидетелем. Ими являетесь ты и домработница дона Антонио. Вы единственные, кто постоянно общался с ним и хорошо его знал. Еще раз благодарю за доверие, но, к сожалению, ничем не могу помочь.
— Тебе доверяю не только я, но и весь наш город, со всеми его жителями, муниципалитетом и синдикатом, как пишут теперь в книгах, которые читает мой сын... Так, значит, начальник, мне ничего не остается, как отправиться в жандармерию?
— Да, другого выхода нет.
— Послушай, Мануэль, не будь таким формалистом. Загляни хотя бы в квартиру дона Антонио. Может, тебе удастся найти какую-нибудь зацепку... и помочь жандармам.
— Нет, дон Лотарио. Если кто-нибудь увидит, как я вхожу в дом, где живет дон Антонио, по всему городу поползут слухи.
— А вы, Мануэль, сделайте вид, будто идете в фотоателье за фотокарточками, и оттуда через внутреннюю дверь, которая выходит как раз к лифту, проскользнете, как мышь, наверх, никто и не увидит.
— У вас в доме слишком много жителей, чтобы проскользнуть незаметно. Кто-нибудь непременно увидит меня из окна, с балкона или на лестнице.
— Знаете, что мне пришло в голову? Поскольку я каждую ночь после трех просыпаюсь... Такая уж у меня привычка... и иду по надобности, я буду вас ждать в неосвещенном подъезде... И мы поднимемся наверх в квартиру доктора... А завтра утром я пойду в жандармерию.
— Мануэль, по-моему, Блас неплохо придумал, а? — сказал дон Лотарио.
— Конечно, — поддержал ветеринара Браулио, — а до этого зайдем ко мне и поужинаем. У меня в холодильнике припасены три зажаренных бараньих головы — по одной на брата. И сделаем яичницу. А заодно поболтаем. Идет?
— Идет! — вдохновился Плиний. — Итак, до встречи, Блас, только никому ни слова.
— Приятно сознавать, что наши головы никто не зажарит и не съест, верно, Браулио? — проговорил дон Лотарио.
— Еще неизвестно, что хуже, сеньор ветеринар: чтобы зажарили лучшую часть нашего тела или целиком зарыли глубоко в землю на съедение истинным ее обитателям.
— Ты даже во время еды не перестаешь говорить о смерти, Браулио.
— Во-первых, не я начал, а во-вторых, сеньор начальник, еда, которую мы сейчас поглощаем, сама располагает к подобным разговорам.
Они ужинали под навесом того же погребка, что и днем. Лампочка, свисая с наружной стороны балки, отбрасывала свет на тарелки. А луна за забором освещала трубу соседнего винокуренного заводика, торчавшую словно поднятая вверх рука.
— Слушай, Браулио, — вдруг озабоченно спросил Плиний, — ты всерьез говорил о веревке, припрятанной в чулане, на которой собираешься повеситься, или пошутил?
Браулио от удивления раскрыл рот и вытер жирные губы салфеткой пшеничного цвета.
— Повеситься? Я такого не говорил. А веревка действительно на всякий случай лежит в чулане. Я купил ее в позапрошлом году на ярмарке. И храню в дедовском сундуке, доставшемся мне в наследство... Хотите, покажу? — предложил он, усмехнувшись.
— Не надо, Браулио, мы верим тебе на слово.
— Ну, не хочешь посмотреть на веревку, взгляни хотя бы на сундук, Мануэль. Он тебе понравится. Такой приземистый, обтянутый бараньей кожей, с перетяжками и замками из крепкого железа.
— Успокойся, Браулио, мы и так тебе верим, — повторил Плиний. — И все же что могло случиться с доном Антонио? Ума не приложу! Обыкновенный, ничем не примечательный холостяк. Во всяком случае, таким он казался на вид... вернее, кажется... одному богу известно, что с ним сталось...
— Каждый день в половине четвертого он пил кофе в казино «Сан-Фернандо», даже если его ждал с визитом тяжелобольной, — добавил дон Лотарио.
— А каждый понедельник ходил бриться и стричься в ту же парикмахерскую, что и я... Он терпеть не мог патлатых... Частенько я видел, как, выйдя из парикмахерской, он аккуратно отряхивал с рукавов оставшиеся волосинки. И, насколько мне помнится, доктор из тех немногих мужчин, которые носят брюки на подтяжках... У него были очень тощие бедра.
— Черт подери, дон Лотарио! Какое отношение имеет толщина бедер к его исчезновению? — удивился Плиний.
— Вот именно, — вставил свое слово Браулио, тараща глаза и вращая ими во все стороны.
— Он всегда говорил то, что думал, — продолжал дон Лотарио. — Отводил взгляд от собеседника и с видом оракула вещал правду. И никогда не скрывал от своих пациентов диагноза, даже если этот диагноз был смертельным. За это многие больные недолюбливали его. И тем не менее предпочитали обращаться именно к нему, потому что ни один врач во всей провинции не мог поставить диагноза точнее, чем он. Вместо того чтобы любоваться красивыми ножками и нарядами женщин, Антонио вглядывался в них и наметанным глазом безошибочно определял, у кого повышена кислотность, а у кого гастрит. Он способен был распознать рак за версту и видел варикозное расширение вен даже сквозь высокие голенища сапог. Он вполне мог бы стать национальной знаменитостью, но предпочитал жить в провинциальном городке и часто говорил мне, что ему претит грязь крупных городов... Я всегда относился к нему с большим уважением, хотя нельзя сказать, что он был мягким человеком.
— Вполне возможна, дон Лотарио, что он не умел проявлять своих чувств, вернее, не умеет... мы говорим о нем так, словно он уже умер...
— Верно, Мануэль, ты то поешь за здравие, то за упокой... — изрек Браулио.
— Вряд ли такой благоразумный человек, как доктор Антонио, мог уехать куда-нибудь, никого не предупредив, — сказал Плиний. — И меня это настораживает!
— Меня тоже, — согласился дон Лотарио. — Невольно начинаешь думать, что его убили или похитили.
— Похитили, дон Лотарио? Человека, который вел праведный образ жизни, не занимался политикой и был лишен всяких страстей?
— А если бы даже он занимался политикой, то в нашем городишке никто никого не убивал и не похищал испокон веку.
— Вам не приходит в голову, Браулио и дон Лотарио, — вы ведь дружили с ним, — что тут может быть замешана какая-нибудь любовная интрижка?
— Нет, не думаю. Трудно поверить, Мануэль, но дон Антонио всегда сторонился женщин и, по-моему, боялся их не меньше политики. Уединенная жизнь холостяка и врачебная практика — вот его удел. Разумеется, он мог мечтать о них, но об этом никому, кроме него, не известно... — Дон Лотарио смолк на мгновение, а затем продолжал: — Ни толстый, ни худой, ни блондин, ни брюнет, ни красавец, ни урод, он был средний во всем, кроме своего удивительного умения ставить диагнозы больным, всегда сохранять благоразумие и быть сдержанным. Лишь две веснушки вызывающе красовались у него на носу.
— Ну, положим, не две, а больше, — уточнил Плиний.
— Я говорю о самых заметных. Дон Антонио не мог находиться в обществе людей больше часа. И если болтовня затягивалась, будь то на похоронах, свадьбе или во время врачебного консилиума, становился рассеянным и уединялся... Его нередко можно было увидеть одного, в сторонке... — заключил дон Лотарио.
— Как мало мы знаем о человеке! — воскликнул вдруг Браулио. — Воистину, чужая душа — потемки! Мы судим о человеке лишь по выражению его лица или по его поступкам.
— И по словам, Браулио.
— Слова, Мануэль, почти всегда служат нам мостиком для общения. С детства нас научили говорить одни и те же слова, и мало кто употребляет какие-то свои, особенные. С самого рождения в нас вдалбливают значение этих слов, учат произносить их, а потом мы повторяем их ежеминутно. Нас научили придавать лицу определенное выражение, здороваться, смотреть, смеяться в каждом отдельном случае по-разному. Лишь очень немногие говорят то, что думают и чувствуют... Да, так я вот к чему: мы до такой степени углубились в себя, обособились, что в момент смерти никто не знает нашей подлинной сущности. Именно поэтому наша попытка проанализировать, каков же дон Антонио на самом деле, привела к тому, что мы знаем о нем лишь несколько деталей, которые мало что говорят о его подлинных качествах; это лишь чисто внешние признаки, по которым мы о нем судим... Если бы в минуту смерти гримаса навсегда застывшего лица отражала бы нашу суть, было бы удивительно легко познать ближнего, определить, каков он на самом деле. Но черт подери! Свою истинную суть мы уносим в могилу.
— Согласен, Браулио, но, откровенно говоря, мало кто из нас, простых смертных, обладает достоинствами, о которых стоит сожалеть.
— Конечно, Мануэль, но я имею в виду не скрытые, врожденные способности человека, а самые обычные, пусть даже заурядные черты его характера. Пояснить? Я убежден, например, что дон Антонио такой же, как и миллионы других людей. И такой же врач, каких тысячи. Но у него есть свои отличительные черты характера, а вот о них-то мы ничего не знаем. В каждом из нас смешались гены многих людей: отца, матери, деда, бабки, прадеда, прабабки, прапрадеда, прапрабабки и так далее... Смешалось такое количество достоинств и недостатков, что в них невозможно разобраться.
— Разве что с помощью интуиции и проницательности.
— Да, дон Лотарио. Но это слишком долгий путь и не такой уж простой. Человек замыкается в себе, уединяется в своем доме, словно улитка в раковине, он живет своей жизнью, занят своим трудом, всегда скрывает свое истинное лицо, придает ему то выражение, какое принято иметь в обществе.
— Но мы опять уклонились от главной темы. Как ты считаешь, Браулио, дон Антонио мог покончить с собой?
— Кто знает? Во всяком случае, самоубийца обычно оставляет перед смертью хотя бы маленькую записку. Ведь он собирается проделать смертельный трюк и должен завершить его успешно, а потому продумывает каждую деталь до мельчайших подробностей.
— Ты слишком все упрощаешь. Так нельзя.
— Но иначе, Мануэль, мы окончательно увязнем. Согласись, если дон Антонио был способен убить себя, не оставив перед смертью хотя бы записки, то он личность уникальная, и нам не дано его понять.