Грач - птица весенняя — страница 11 из 58

Бауман сдвинул в сторону лежащее в чемодане поверху белье и достал пачку газет. Газеты были одинаковые: «Искра». Первым лежал № 4. Бауман протянул его Козубе, развернул, показал пальцем.

Козуба прочитал, щурясь, черный, четкий заголовок:

«С ЧЕГО НАЧАТЬ?»

Усмехнулся.

— Здорово! Скажи, как пришлось! Почитаем… Это всё нам? — радостно спросил он, увидя, что Бауман откладывает пачку на стол. — Вот это ладно! Не поверишь, какой у нас, фабричных, на правду голод. Каждую листовку из рук рвут… — Он перехватил баумановский обеспокоенный взгляд и совсем рассмеялся: — Ты на жену не коси. Она — свой человек. Неграмотная, но на слух все понимает… Нюра, прими-ка пока что… спрячь.

Наклонился через плечо Баумана, заглянул в чемодан. Посвистал:

— Поймают — на две каторги хватит!

Бауман улыбнулся и прикрыл крышку:

— И с каторги пути есть.

Нюра подняла на стол самовар, старенький, кривобоконький, но начищенный.

— А ты что… бегал уже?

— Из ссылки бегал.

— В тюрьме, стало быть, сидел

— В Петропавловской крепости. В Питере есть такая тюрьма, на острове.

— Долго сидел?

— Без малого два года.

— И все веселый был?

Бауман рассмеялся:

— Нет, плакал.

Козуба покачал головой:

— Странный ты человек, таких я еще не видал. Труднее жизни нет, как твоя. Ведь каждый час могут трах — и в кандалы. Я бы так — никак дышать не мог… Ты чего смеешься?

Бауман продолжал смеяться:

— Пей чай, и давай спать ложиться. А то ты, я смотрю, сейчас побежишь.

Глава XIIСТАЧКА

На мимеографе лиловыми буквами Ирининой рукой выписано было (не так чтобы очень четко, но прочесть можно свободно):

«ТРЕБОВАНИЯ РАБОЧИХ ФАБРИКИ ПРОШННА

1. Отменить объявленное хозяином снижение платы, поднять плату против прежнего на три копейки на каждый рубль.

2. Женщинам и поденным поднять плату до двадцати копеек.

3. День снизить до десятичасового.

4. Иметь при фабрике приемный покой, а нет-так хоть одну кровать в местной больнице.

5. Законодательная охрана труда.

6. Недопущение к непосильному труду малолетних, что крайне подрывает здоровье.

7. Уволить из администрации поименованных в особом списке, против которых высказалось окончательно большинство.

8. В прочем — требования общие со всеми рабочими других производств».

Не очень складными вышли пункты. Козуба нарочно заносил в резолюцию общей сходки не только смысл требований, которые заявляли выступавшие рабочие, но и самые слова, которыми заявляли. Пусть коряво, зато каждому ощутимо, что его доля в общем труде, в общем решении есть.

Последний пункт предложен был Василием и Тарасом во свидетельство, что прошинские ткачи не за себя только бастуют-за всех. Спора пункт этот не вызвал. Козуба хотя и обещал Грачу два дня выждать, пока станет Морозовская, но на сходке сдержать молодежь не смог, особливо Тараса. Все стояли на том, чтобы первыми, тотчас, без промедления объявить забастовку, и Козуба поостерегся выступить против: еще расхолодишь! А ведь и так не столь просто было поднять на забастовку прошинцев. Правда, открыто никто не решался выступить, но хмуры и молчаливы были ряды, вздыхали бабы, крякали старики. Долго не решался Козуба ставить на голосование вопрос. И только когда всколыхнулся толпою запруженный двор от принесенной Густылевым вести о том, что управляющий сбежал со всем прочим фабричным начальством, стало ясно: колебаниям конец, потому что все равно уже дело сделано — борьба началась, и назад пятиться поздно.

Стачечный комитет с Козубой во главе выбрали дружно, всеми голосами — до одного. А когда объявили, что образуется стачечный фонд и за все время стачки рабочие будут получать пособие, не вовсе лишатся заработка, совсем взбодрились и повеселели люди.

В лавке продукты успели забрать вперед. Дней пять можно было спокойно выжидать событий, а пять дней — срок большой: надолго вперед рабочий человек в жизни своей не привык и загадывать. Разошлись с песней.

На следующий день пришла весть: забастовали морозовские и коншинские. Совсем стало бодро. Это ж великое дело — чувствовать, что не один идешь, что и справа локоть и слева!

Глава XIII«КОГО ЖДЕШЬ, КРАСАВЕЦ?»

Вечерело.

На шоссе, в полверсте от поворота к Прошинской фабрике, переминался с ноги на ногу, зябко пожимаясь от холода, Михальчук.

Зимний сумрак падает быстро. С каждой минутой все гуще заволакивало мглистой, легкой, но непроглядной темнотой березы за придорожными сугробами, черней и черней становились пятна далеких ухабов. Все напряженнее приходилось всматриваться в густеющую мглу — не зачернеют ли на изгибистой ленте дороги скачущие кони.

На сердце было смутно и жутко. И как это могло так случиться, что сдали фабриканты — и Морозов, и Коншин, и Прошин? Управляющий сказал: момент неподходящий, большой заказ срывает забастовка. Чуть к лодзинцам не уплыл заказ… В поселке сейчас что творится! Слов не найти!.. Козубу на руках носят. А его, Михальчука, как на грех, дернуло за хозяина объявиться. Теперь проходу на фабрике не будет. А то и вовсе сгонят.

Правда, управляющий говорит: пройдет время — опять все на старое обернется: и плату, дескать, собьем, и распорядок весь будет старый. Да ведь пока солнце взойдет, роса глаза выест! Да и повернут ли на старое?.. Нынче, как стачку выиграли, идешь по поселку — не узнать фабричных. Словно люди другие стали…

Так отвлекся своими мыслями Михальчук, что не заметил, как сзади, с той стороны, где фабрика, подошли трое. Приметив Михальчука, они без слов, с полузнака, убавили ход, осторожно, беззвучной поступью подбираясь к нему вплотную. Он обернулся только в тот момент когда первый из трех подошедших схватил его за плечо:

— Кого ждешь, красавец?

Михальчук присел от неожиданности. Он сжал было тяжелые кулаки, но тотчас разжал: перед ним было трое. И первый из трех, ближний, тот, что держал за плечо, был Егор Никифоров, на всю округу знаменитый своей силой: когда фабричные ходили, стенка на стенку, против слободских-ни в слободе, ни в Москве самой не найти было бойца Никифорову под пару. Вторым был Тарас. Третьего, в рабочей одежде, не видал до того времени Михальчук. Видал бы-запомнил: очень уж приметные глаза-ясные-ясные. И на носу шрамчик отметина.

Тарас сказал незнакомцу негромко и очень почтительно:

— Вы идите, товарищ, потихонечку вот по этой дороге, прямо. Мы сейчас нагоним. Только с этим… покалякаем.

Ясные глаза пристально глядели на Михальчука.

Незнакомец ответил:

— Нет уж, лучше вместе. В чем тут дело?

— Дело? — переспросил Никифоров. — Да дела, собственно, нет… — Он наклонил лицо к Михальчуку: — Слыхал? Я спрашиваю: кого ждешь?

Михальчук вобрал голову лисьим манером в плечи и пробормотал, кося глазом на Никифорова и незнакомца:

— Пусти… Кого мне ждать?.. Просто в проходку пошел.

— «В проходку?» — глумливо повторил Егор и сжал пальцы так, что Михальчук даже сквозь шубу свою почувствовал мертвую их хватку. — Барышня нашлась… променаж водить?.. Ну-ка, скажи: позавчера ты зачем в Москву ездил?

Шея еще глубже вошла в воротник. Никифоров выпустил плечи и снял мягкую вязаную рукавицу.

— К сестре… больной, — почти что прошептал, замирая, Михальчук и закрыл глаза.

— В жандармском лечится сестрица? Видали тебя, как ты в жандармское управление лазил, Иуда!

Рука рванула. Пуговицы и крючки шубенки посыпались в снег. Михальчук крикнул не своим голосом:

— Обознались!.. Господь бог мне свидетель!.. На мощах святых присягу приму… Зачем мне в жандармское…

— Вот в том и вопрос-зачем? — глухо сказал Тарас. — Кайся, жабья печень, кого именно предал?.. А что предал, это и без слов, по роже видать… Молчишь?.. А ну, Егор!

— Стой! — быстро сказал незнакомец и придержал Егора за руку. — Эти дела не так делаются.

— А как еще, — зло проговорил Тарас. — Ежели гадюк не бить, людям жизни не будет.

Он оборвал прислушиваясь. В глазах Михальчука блеснула радость: с дороги дошел разудалый, приплясывающий звон бубенцов, храп коней, голоса.

— Пристав! Один только он с пристяжкою ездит… Вот кого ждал!

Не размахиваясь, коротким толчком Егор стукнул Михальчука в лицо, и тот без звука запрокинулся на спину. Тарас нагнулся над упавшим. Но топот копыт накатывался с ухаба на ухаб, все ближе, торопко и грозно. Стражники…

— Ход, Егор! В лес: там коням не пройти.

Егор пнул ногой лежавшего неподвижно Михальчука:

— Не уйдешь! Будет еще с тобой разговор!

Он переметнулся через сугроб в сторону от дороги, вслед первым двум. И тотчас на шоссе закинулись, на полном ходу, от лежащего тела запененные кони.

— Стой! — хрипло крикнул кто-то.

Кучер осадил круто, хлестнула петлей по снегу поспешно отброшенная тяжелая медвежья полость. Из саней выскочил высокий офицер в синей, окантованной красным жандармской фуражке. За его спиною закряхтел, подбирая отекшие ноги, собираясь вылезть, тучный пристав.

— Стой! Стрелять буду!

Жандарм и в самом деле вынул револьвер. Но тень, метнувшаяся с дороги, уже скрылась в частом, к самому придорожному рву подступившем лесу.

— Гайда по следу!

Подскакавшие стражники толкнули было коней. Но снег был глубок, кони попятились.

— Не пройти, вашбродь. Разве в ночь в лесу разыщешь… Опять же снег… Еще человек как-нибудь пройдет, но чтобы на коне…

Пристав, тяжело сопя, наклонился над лежавшим телом. Михальчук тотчас же открыл глаза.

— Да он жив, каналья, — разочарованно сказал пристав. — Это с носу кровь. Вставай, чего дурака валяешь! Мы думали — убили…

— Не поспели, вашбродь, а то б обязательно… — задыхаясь еще, проговорил Михальчук и поднялся пошатываясь. — Грех случился, ваши благородия. Нанес черт кого-то из фабричных на улочку, когда я в жандармское заходил. Видали… За то самое Никифоров чуть что не убил.

— И убьют, очень просто, — поддакнул пристав. — Они с предателями расправляются, прямо сказать, без миндаля. В Орехове на-днях двоих агентов в проруби утопили, ей-богу. А кто? Пойди дознайся.