Грач - птица весенняя — страница 15 из 58

Бауман подтвердил с готовностью: правда. И баронесса понеслась дальше:

— В России можно жить только в Петербурге, это безусловно. И только там можно дать образование детям. Клео, моя дочь…

Клео сделала реверанс, присела, подогнув одну ногу, качнув косичками с бантами, сложив очень чинно руки, ладошка в ладошку, глазки книзу.

Мамаша улыбнулась довольная: реверанс сделан был правильно, несмотря на то что вагон качало — поезд набирал ход.

— Voila.[2] Невозможно же было отдать ее в какую-нибудь казенную гимназию, особенно в захолустном городишке, как Воронеж или какой-нибудь Курск… Конечно, я справедлива, я отдаю должное министерству народного просвещения — оно делает все, чтобы простонародье не лезло в образование… И все-таки нельзя ручаться, что рядом с Клео, дочерью барона, не окажется на школьной скамье какая-нибудь… кухаркина дочь. Потому что, несмотря на все меры, они все-таки умудряются пролезать. Даже дико! Зачем, когда все равно ни по военной, ни по гражданской службе их не пустят дальше самых низших должностей? О девочках я и не говорю, поскольку назначение женщины вообще — семья, а для этого совсем не нужна гимназия…

— Вы, однако, отдали дочь в гимназию? — не сдержал усмешки Бауман. — Вы непоследовательны.

— В гимназию?! — негодующе воскликнула баронесса. — В пансион! Единственный, где преподаются знания, действительно нужные порядочной девушке для жизни: в пансион мадам Труба.

— Труба? — переспросил Бауман, стараясь не рассмеяться. — Мадам Труба? Это… фамилия такая?

— Вы не слышали? — Баронесса сухо и подозрительно оглянула Баумана. — Очень странно для петербуржца!.. Впрочем… Вы… холостой? Ну, тогда это еще понятно. У вас нет детей, и вам не приходится проводить бессонные ночи, раздумывая, как их воспитывать. Но все же запомните на будущее: если вы захотите, чтобы ваша дочь стала настоящей, идеальной женщиной, — отдайте ребенка к мадам Труба. Это частный пансион, где все, все преподается строго согласно требованиям жизни… Там не вдалбливают девушкам какой-то геометрии, точно они собираются стать землемерами, или алгебры, которая называется очень учено, но — будем откровенны — никому и ни на что не нужна. Там учат только тому, что действительно нужно в жизни, и учат практически, вы понимаете… Например, там не просто объясняют, как надо садиться в карету. Нет: там в одном из классов стоит настоящая карета, и воспитанницы на практике учатся грациозно и скромно входить и выходить — в платье со шлейфом, в платье без шлейфа, в ротонде, в шубке. Или-искусство стола. Как кушать устриц, артишоки, кокиль, рыбу разных сортов, лангусту… Применение всех семнадцати сортов вилок, которые можно найти в тех или иных комбинациях в сервировке парадного обеда. Самое искусство сервировки. Затем — рукоделье, рисование по атласу. Музыка — фортепьяно, само собой, и кроме того — портативная…

— Гитара? — осведомился Бауман.

Дама в негодовании взмахнула руками:

— Вы смеетесь, конечно! Девушка, играющая на гитаре-это же цыганка, испанка, вообще… (Клео, не слушай!) потерянная женщина. Нет конечно. Мандолина, да… концертино…

— Цитра, — шепотом подсказала дочь и пошевелила пальчиками.

— Да, цитра, — кивнула мать. — Что еще? Науки, конечно, преподаются тоже, но так, как это надо для causerie.[3] Языки: французский, английский… Французский особенно. Все преподавание тая ведется на французском языке. Даже закон божий… Клео! Прочти наизусть что-нибудь возвышенное: из Корнеля или Расина…

Клео читала «возвышенное» в нос, нараспев, сложив благонравно ручки, ладошка в ладошку, встряхивая на цезурах[4] косицами с бантами, и поп, в уголке у окна, крякал весьма одобрительно, хотя не понимал ни слова.

Он казался Бауману совершенно в пару этой разряженной, туго в корсет затянутой баронессе, хотя и отличен был от нее как будто решительно всем: и видом и складом. У дамы все было подтянуто, у попа — все распущено: и дорожная шелковая шуршащая ряса густого вишневого колера, и щеки, и окладистая, до полгруди, борода. Она была вертлява — он редко, будто лишь по самой крайней необходимости, двигал свое ожиревшее тело. Она трещала безумолку — он за весь многочасовой путь почти что не раскрыл рта. Ее голос был визглив и прерывист, его — гудел низкими, тягучими, приятными на слух переливами. Она была — явно и ясно — «голубой крови», аристократка, баронесса, светская женщина; он — столь же явно и ясно — вел родословное древо свое от дьячка к дьякону, от попа к попу. Словом, в них не было ни одной общей черты- и все же каким-то необъяснимым, но точным сходством они были родными друг другу, как брат и сестра.

Бауман одинаково кратко отвечал поэтому, когда они обращались к нему; отвечал кратко, сдержанно и приветливо, потому что в подпольном обиходе простейшее и основное требование конспирации: не противопоставлять себя в обращении людям, с которыми сводит случай. Пусть думают, что ты такой же, как они. А лучше всего отмалчиваться и на вопросы отвечать коротко.

Глава XVIIIКАПКАН

— Станция Воронеж!

Бауман поспешил надеть краснооколышную свою фуражку и шубу, отсел к двери, прикрыв ее за ушедшими — без прощанья! — баронессами. Перед каждой большой станцией он приводил себя так «в боевую готовность» — на случай, если бы, по обстоятельствам, оказалось необходимым спешно покинуть вагон.

Но и эта остановка благополучно подходила к концу. И только после второго звонка щелкнула — выстрелом — под неистовым нажимом чьей-то руки дверца и в купе не вошел — ворвался огромный, грузный мужчина в лохматой медвежьей шубе. Перевел дух, с хрипом и свистом разевая широко, по-карасьи, рот, швырнул на багажную сетку небольшой чемодан и бочком пододвинулся к окну. Он старался ступать уверенно и твердо, но именно по этой нарочитой уверенности и твердости опытный баумановский глаз определил без колебаний: этот человек от кого-то прячется; этот человек боится кого-то из тех, кто сейчас на вокзале.

Бауман поднялся и из-за плеча незнакомца посмотрел на платформу.

Жандармы. Прямо против вагона, лишь на несколько шагов отступя, чтоб не загораживать дороги входившим и выходившим пассажирам.

Ротмистр. Три унтер-офицера, осанистых и большеусых, как полагается жандармским сверхсрочным унтер-офицерам. Перед ними переминался с ноги на ногу тощий мужчина в потертом осеннем пальтишке и котелке. Шпик. Ошибиться было нельзя: образцовый, типичный, хоть картину с него писать.

Шпик говорил что-то с азартом, кивая головой на вагон, и Грачу на секунду почудилось, что он видел уже поганую эту физиономию не то на вокзале в Курске, не то при проверке билетов.

Три медных удара. Заливистой трелью просвистал где-то далеко впереди обер-кондукторский свисток. Взревел ответно паровоз. Вагон дернуло. Дрогнула и потянулась назад платформа. Грач видел: волчком завертелся, как бесноватый, весь сразу взъерошившийся, как пес перед волком, шпик; жандармы заколыхали краснопогонные плечи; ротмистр махнул рукой в белой перчатке и крикнул паровозу вдогон… По губам, по мерзлым клубам дыхания, тремя дымками вылетевшим из-под ротмистрских усов, Бауман прочел:

— Задержать!

Качая шашкой, ринулся беглым шагом один из трех унтеров. Но поезд сильней и сильней набирал ход, торопливей и звонче гремели под колесами рельсовые стыки. Проплыла водокачка, качнулись назад-в бешеном уже беге — деревья. Человек в медвежьей шубе радостно прогудел — почти паровозным гудом — всей широченной своей, как у воронежского битюга, грудью. Он сбросил шубу, огладил брюшко, подрыгал короткой толстой ногой, блаженно прижмурился, разминаясь перед зеркалом, вправленным в дверку купе, и даже запел в высшей мере игриво, из оперетки:

Если через дорогу,

Ах, через дорогу

Вдруг пробегает кот

Это означает,

Ах, обозначает,

Что кто-нибудь помрет!

— Не беспокоит?

Бауман не успел ответить: внезапно отражение веселого, разрумяненного этого лица дрогнуло… И взамен его в просвет открывшегося входа вдвинулся худощавый и горбоносый, с крутыми, вверх вскрученными усами профиль. Синяя, красным окантованная фуражка, серое пальто, серебряные погоны, шпоры. Ротмистр, Жандармский. Тот самый-воронежский. С платформы.

И сзади, из-под локтя, — вороватый и желтый глаз: шпик.

Жандарм скользнул взглядом по купе, но не вошел. Не закрывая дверки, он отступил назад, в коридор, опустил откидное сиденье, сел, достал, неторопливо отбросив полу шинели, серебряный, с вензелем портсигар, повернулся всем корпусом к окну и закурил, являя всей фигурой своей совершенное безразличие.

Положение становилось серьезным: по пустому делу охранники в поезд на ходу прыгать не станут, тем более — в ротмистрском чине.

Бауман, прикрывшись газетным листом, внимательно следил за незнакомцем, при появлении жандарма опять опустившимся грузно на серый диван, рядом с попом. Незнакомец старался удержать на толстых своих губах улыбку, браво закинул ногу на ногу и даже продолжал напевать вполголоса:

…Вдруг пробегает кот…

Но легкомысленный и веселый мотив звучал заупокойно, и предательски дрожал мелкой и зябкой дрожью лакированный носок взнесенного вверх беззаботным покачиваньем ботинка. Трусит. Явно, очевидно, бесспорно. И по щеке — судорога. Стало быть, знает, что погоня за ним. Кто такой? И почему за ним такая погоня? На подпольщика, на «политического» он ни капельки не похож: по виду-помещик средней руки, любитель поохотиться и выпить, может быть, пожалуй, коммерсант не из крупных. Но никак не революционер — уже потому, что сидит сейчас ни жив ни мертв. Вон и руки дрожат. Даже смотреть противно…

Черт его угораздил именно в это купе! Как бы еще рикошетом и его, Баумана, не зацепило жандармское внимание…

И опять показалось, что тощую шпиковскую рожу в котелке, сейчас опять шмыгнувшую по коридору, он где-то видел.