Она небрежно взяла из рук жены Грача букетик. Он качнулся далеко вниз, к самому полу, стукнув железом о паркет: такой тяжести никак не ожидала Люся.
— Сумасшедшая! Чуть не уронила… Всю бы работу насмарку. Я говорила — не удержишь.
Люся, бледная, гневно оглянула Марию:
— Как тебе не стыдно! Это же потому только, что я не ждала, не приноровилась!.. А если по-настоящему… вот смотри!
Букет поднялся в вытянутой руке. Все кругом пристально глядели на букет, на державшую его бледную тонкую руку. Рука чуть заметно дрожала.
— Дрожит.
— Ничего! — заступилась Надя. — Даже если заметят. Это же так понятно: волнуется, потому что поздравляет мужа… в тюрьме. Когда мы волнуемся, у нас всегда дрожат руки. И даже гораздо сильней, чем сейчас у Люси. И потом — так долго держать не придется. Ведь только на секунду, протянуть только… он перехватит сейчас же.
Козуба смотрел хмурясь. Он как будто бы засомневался. Люся почувствовала, заторопилась. Она опустила букет небрежным движением и взяла за руку Лешу:
— Пошли!
— Распорядок помнишь? — спросил негромко Козуба. — Павло, сигналист, на Полтавской дожидается. Не разойдись… Ну, как говорится, до скорого… Смотри держись! О головах дело идет.
Люся вышла в совершенной тишине, только глазами провожали.
Вернется, нет? Если найдут кошку, назад уже не выпустят. В жандармское, к полковнику Новицкому. И потом — в тюрьму.
Поэтому она и взяла Лешу: арестуют — ребенок при ней останется.
Когда дверь за Люсей закрылась, Козуба обратился к остальным:
— По местам, товарищи! Еще раз явки проверить. Как темнота падет — жди.
Глава XXXVИГРА В ШАРЫ
Люся издалека еще опознала Павло. В белом переднике поверх красной кумачовой рубахи, загорелый, с темными кудрями, он шагал по мостовой вдоль панели. По самой панели разносчикам ходить воспрещается, а Павло торгует: в руках у него рвется ввысь, натягивая крепкую крученую бечевку, связка тугих воздушных шаров. Два, три, четыре десятка… не сосчитать… Синие, красные, зеленые… И на самом верху связки — огромный шар, белый, с синим петухом: самый верхний, самый большой, самый дорогой. Сигнальный.
Павло тряхнул кудрями, завидев Люсю; пошел навстречу, пристукивая подковами смазных высоких сапог. Смотрит по сторонам на прохожих, покрикивает весело, как самый заправский разносчик:
— Во-от шары так шары! Купите шарик. За пятак — на крышу, за рубль — на луну.
Привязался к толстой женщине с шелковым ридикюлем, в соломенной шляпке грибом. Идет рядом, предлагает:
— Купите, барыня! За пятак — на крышу. С ручательством…
Смеются прохожие. Подмигнул Павло пьяненький мастеровой:
— Эдакую тушу на фонарь и то не подымешь…
Люся с Лешей незаметно поравнялись с продавцом. Он — и к ним, картуз наотлет:
— За пятак на крышу… Порадуйте молодого человека.
Люся улыбнулась. Но лицо у нее бледнее. Упорно бьется на виске голубой живчик. В левой руке — газетной бумагой окутанный тяжелый букет. До тюрьмы далеко. Она шла, все время сменяя руки: из левой в правую — и в левую опять. В одной никак нельзя было донести. А сейчас обе руки оттянуло, дрожат.
Павло. Тюрьма. Дошла.
Мышцы перестали дрожать.
— Нет уж, нам за рубль — на луну. Да, Леша?
Леша потупился, пряча необоримую свою радость. Павло посмотрел Люсе в лицо и поторопился отвязать белый, самый верхний, самый большой, самый дорогой шар. С петухом.
— Держи до времени, кавалер. Пустишь — вперед хвостом полетит.
Леша поднял голову. И заморгал часто-часто.
— Дядя Павло!
На подполье первое дело при встрече со знакомым — не посмотреть ему в глаза. Если посмотришь — обязательно опознают. Лицо, голос, рост — все можно изменить, но глаза — нет. Павло не остерегся… может быть потому, что Люсино лицо, бледное, смутило его. Назло заговорил чужим, разносчичьим голосом, но глаз не спрятал. И сразу же его опознал Леша.
Люся рванула сына за руку прочь:
— Какой Павло? Что тебе чудится!..
На счастье, поблизости-никого, никто не мог слышать. Только старушонка какая-то, сухонькая и горбя-тенькая-платок на самый нос сполз, — тащит кошелку; из кошелки-рыбий хвост. Глухая, наверно.
А Павло далеко уже, на самом перекрестке, кричит опять, потряхивая разноцветной своей связкой: «Вот шары-шарики!..»-и косит глазом на высящийся за стеною тюремный корпус, на крайнее, во втором этаже, зарешеченное окно.
На Люсин сигнал в этом окне должен показаться ответный.
Люся наклонилась к Леше:
— На луну, да, Лешенька? Петух хвостом вперед полетит, — слышал, как дядя говорил? Вот смешно будет! Разожми руку, пусти веревку.
Мальчик глянул на мать, осторожно кося черный, как у нее, большой и влажный глаз, и тесней зажал в кулачок коротенький хвостик веревки.
У Люси дрогнули ресницы: не пустит.
— Посмотри, небо какое: синее-синее. А шарик белый. Когда он полетит, как будет красиво! Как будет весело!
Леша слушал внимательно. Потом он высвободил левую руку, за которую вела его мать, и зажал бечевку уже не в одну- в две руки, чтоб крепче было.
— Леша!
На тюремном дворе, в крайней, «искровской» клетке, громче обычного щелкали палки о чурки. Или только так кажется, что громче? Наверно — кажется, потому что все сегодня громче обычного: и голоса, и хруст песка под подошвой, и чириканье воробьев, и стук.
Гурский ходил с Бауманом под руку. По временам они откровенно — пожалуй, даже слишком откровенно-поглядывали на небо. Впрочем, день ясный, солнечный, небо синее, ни облака, ни тучки-отчего и не порадоваться на такое синее небо арестанту! Пошлют на каторгу, в кандалах, — там не полюбуешься. Сибирь-не Киев. А искровцы-всем известно-в каторгу пойдут. Новицкий уже закончил следствие, то есть подобрал в законе все статьи, какие надо для каторжного приговора: и оскорбление величества, и подготовка «насильственного ниспровержения существующего строя», и «незаконное сообщество, присвоившее себе наименование…». Всё есть.
Часовой под «грибом», в тени, вздохнул лениво и свесил берданку дулом вниз. Сколько уже за шесть лет службы прошло у него перед глазами на этом самом дворе «политических» — не то что на каторгу, а и на виселицу! Стены не зря фамилиями исписаны сплошь. И «искровские» имена-там же. На память.
Гурский ворчал, теребя клочкастую, нечесаную бороду:
— Нет сигнала. Значит, передачи не будет. Значит, кошка не готова. Или, может быть, провал?
Бауман толкнул его плечом безо всякой нежности:
— Да ну тебя! Зачем, почему…
Он не договорил. Из-за крыши ввысь, прямым, плавным полетом, поднялся белый с синим, ярко видным на солнце петухом воздушный шар.
— Сигнал… Ходу, Грач! Отвечай. Я буду следить за их ответным…
Гурский круто повернул к городкам. Со свистом пролетела, крутясь, дубинка…
— Очумел! Под самый удар… Без ног хочешь остаться?
Бауман-в камере, с табуретки — закинул, закрутил длинное белое полотенце вокруг ржавого толстого железного прута оконной решетки.
И тотчас почти над тюремной стеной взвилась радостно к небу многоцветная связка шаров. Увидев полотенце, Павло разжал руку… шары рванулись — и следом за ними рванулся Павло. Побежал по улице, крича не своим голосом:
— Батюшки!.. Упустил!.. Упустил!.. Держи-и-и!..
Леша ахнул, забыв про слезы о вырвавшемся у мамы из рук улетевшем белом шаре с синим петухом.
Прохожие смеялись, оглядываясь вслед бежавшему во всю прыть, нелепым бегом, Павло. Смеялись и надзиратели на тюремном дворе, запрокинув бородатые головы, глядя на исчезавшие уже в синем просторе шары. Они казались неподвижными, только становились всё меньше, меньше, меньше…
— Ну попадет ему от хозяина… Тут рублей на двадцать, ей-богу… Вот раззява несчастная!
Глава XXXVIРОЗЫ
Меньше, меньше, меньше… Вот и совсем не видно. Три сигнала. Все сказано, что нужно. «У нас всё готово».
«И у нас».
«Передаем кошку».
Люся с сынишкой подошла к тюремным воротам. Волнение не проходило. Напротив, когда Павло закричал и побежал, она ясно представила себе: белое полотенце плещет по воздуху с частой ржавой решетки, его на весь город видно, наверно, — и, наверно, весь город понял, что это значит: шар — полотенце — и опять шары; и бегущий по улице опрометью веселый парень; и красивая женщина в шляпке с отогнутыми вверх полями, с огромным букетом, закутанным в газетную бумагу. Весь город понял. И весь город ждет: что будет дальше?
Люся разнервничалась совсем. Даже щеки разгорелись румянцем, как никогда.
— Ты что? Ты о чем, мама?..
Дежурный надзиратель, небритый и грязный, хмуро глянул, почти что не раскрывая дремотой сомкнутых глаз, и лениво помотал рукой:
— Проходите. Нынче приему нет.
— Вызовите из конторы начальника политического корпуса, — как можно спокойнее сказала Люся и качнула букетом небрежно. — Он знает.
Дежурный сплюнул и переложил ногу на ногу:
— Никого я звать не буду. Проходите, сказано! Нельзя здесь стоять.
Голос был безразличный и твердый. Ясно — не уступит. И сразу на сердце стало спокойно и твердо. Люся стукнула кончиком ботинка в железный порог калитки:
— Потрудитесь сейчас же открыть! Вы не имеете права отказать в вызове начальника. Вы обязаны.
Надзиратель озверел неожиданно. Он рявкнул медведем:
— Ступай, я говорю! Не то заарестую!
Люся просияла. Только бы попасть за решетку, а там уж она сумеет. Она крикнула сквозь ворота:
— Не посмеете!
Дежурный поднялся, ероша бороду. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если б через калитку вторых, внутренних ворот не вышел в этот самый момент, направляясь к конторе, Гурский. Люся крикнула отчаянным голосом, не успев собрать мысли (от встречи этой, не случайной, конечно-он, наверное, поджидал, — она опять заволновалась):
— Господин Гурский! Я к Бауману с передачей.
Гурский приостановился, кивнул, улыбнулся глазами и пошел к дверям конторы.