Грач - птица весенняя — страница 38 из 58

— Ну-с, — сказал он, пряча глаза, — довольно. Можете идти. До утра-ничего горячего. Если будут, чего я не предполагаю, боли, зайдите завтра в любое время: я вас приму вне очереди…

Шпик с ненавистью глянул на доктора и встал. От этого взгляда у доктора похолодели ладони и по спине прошла морозная, колючая дрожь.

— Я беру десять рублей за операцию, — проговорил он, храбрясь и выпячивая грудь. — Но вы, по-видимому, нуждающийся и… служащий. С нуждающихся и служащих я не беру.

Он отворил дверь в прихожую. Шпик удостоверился: шубы на месте. Все. Даже пальтишко Коровьей Смерти. Что ж это… в самом деле, у него, у Смерти, зубы болят?.. Очень просто: он же весь дохлый, и зубы у него, наверное, дуплистые, гнилые… Он вспомнил о своих двух, и сердце опять сжала обида.

Но когда он переступил порог на площадку и за его спиной с громом захлопнулась дверь, он остановился все же в раздумье: доносить на доктора или нет и вообще докладывать ли в охранном? Еще на смех поднимут из-за зубов. Скажут, влип. Может быть, сказать, что зашел зубы рвать и обнаружил Коровью Смерть, рабочего, и про доктора намекнуть, что подозрительно?..

А если да вдруг доктор лечит зубы приставу местному или из генералов кому? Квартира у него богатая. А в революцию идет, известное дело, голь. Дашь маху начешут холку.

Шпик вздохнул, сплюнул кровью в угол двери и стал спускаться, так ничего и не решив.

Глава VДОГОВОРИЛИСЬ

Шубы были на месте: никто не ушел, да и не мог уйти. Потому что, едва упала за доктором, уведшим на казнь шпика, тяжелыми складками портьера, приглушив малейшие шорохи, — в приемной вспыхнул спор. Он шел все время, пока дергал зубы доктор, — разгораясь и становясь яростнее.

И когда, проводив агента и убедившись, что действительно протопали вниз филерские тяжелые калоши, доктор приоткрыл в приемную дверь-сообщить об уходе шпика и что он просит присутствующих разойтись… и больше сюда не являться, — по слуху его ударило, заставив сразу отшатнуться назад, просвистевшее, как стрела, слово:

— Измена!

Говорил Бауман.

Он говорил просто, без взмахов руки, без игры переливами голоса, совсем не по-ораторски, говорил одною силою слов; и в этом-в манере говорить-он был, как и во всем остальном, учеником Ленина. Ленин всегда, даже в самые напряженные, самые опасные моменты, говорил просто, не поднимая голоса, с улыбкой на губах и в глазах, пристальных, быстрых и острых, засунув большие пальцы рук за рукавные прорези жилета.

— Измена рабочему классу, да, да… Только так и можно назвать позицию, которую пробует обосновать так называемое меньшинство. Позор! И вы еще смеете ссылаться на Маркса… Марксисты! Маркс — когда еще! в восьмидесятых годах! говорил, что Россия даст сигнал к мировой революции. Маркс, видевший весь мир, страстно ждал народной революции у нас в России, революции мирового значения. А вы куда ведете рабочий класс? В какую тюрьму, в какой скотский загон стараетесь загнать его, вместо того, чтобы вывести на простор, на волю, на борьбу? И где! В Москве — втором в России центре сосредоточения пролетарских сил…

— Сил? — перебил Густылев. — Бросьте, пожалуйста, демагогию! Надо быть реальными политиками. Где они, ваши пролетарские силы? Что вы можете сделать с этими тысячами тысяч темного люда, ставящего свечки Иверской божьей матери?.. Мы в комитет не можем найти людей. Единиц!

— Правильно, — подтвердил Григорий Васильевич, — у нас в большинстве городских районов нет даже отдельных организаторов.

— Вздор! — брезгливо повел плечами Бауман. — Ерунда! Людей в России тьма, надо только шире и смелее, смелее и шире и еще раз смелее и шире вербовать рабочих. Да, да, рабочих и молодежь!

— Рабочих? — язвительно спросил Григорий Васильевич и закинул ногу за ногу.

— Да! — выкрикнул Бауман. Кровь бросилась на секунду в голову, но он тотчас же овладел собой и опять заговорил ровно: — Не беспокойтесь. Вы только помогите им выйти на дорогу, а там они так пойдут, что вы не успеете опомниться, как они уже впереди вас будут… Все горе, все преступление ваше в том, что вы не верите в рабочий класс, что он для вас, несмотря на все ваши громкие «классовые» слова, в глубине (а может быть, и не в глубине даже) сознания вашего-стадо, пушечное мясо истории.

— Вы не имеете права так говорить! — вспыхнув, сказал студент и встал. — Мы, молодежь…

Бауман остановил его жестом:

— Речь не о вас лично и не о всех, кто числится в меньшевиках вообще, иначе нам здесь незачем было бы разговаривать. Пока мы разъясняем…

— То есть ругаетесь, — съязвил Григорий Васильевич. — Общеизвестные большевистские методы полемики!

— А пока — попробуем все-таки договориться, — продолжал Бауман. — В самом деле, вы же сами не можете не видеть, что движение растет, подымается на наших глазах, вопрос свержения царизма ставится в порядок дня, и даже если бы вы захотели, вы его не оттащите назад…

— Мы и не собираемся никого и никуда тащить, — перебил Густылев. — В противоположность вам, мы ничего и никого не насилуем: ни людей, ни истории. И в этом смысле мы — за свержение. И даже против вооруженного свержения мы не возражаем, если оно возникнет само собой. Но готовить его — конечно не наше дело.

— Вот-вот. Тут все и начинается! Во-первых, задача партии именно в этом: готовить вооруженное свержение. Во-вторых, задача наша — не только свергнуть самодержавие, но и повести революцию дальше на следующий же день после свержения. А из этого следует третье. Вы собираетесь разоружить рабочий класс как раз в тот самый момент, когда настанет настоящая пора и возможность его вооружить; вы собираетесь кончить революцию в тот момент, когда она "начнет начинаться".

— И этого мы вам, между прочим, как раз и не дадим, — добавил Козуба и забрал бороду в кулак. — Вы об этом хорошенько подумайте, господа хорошие. Грач верно…

— Грач?! — воскликнул Григорий Васильевич и потемнел.

И по лицам остальных тоже волной прошло движение от упоминания этого имени: это имя в Москве знали уже достаточно по недолгому, но бурному прошлому.

Козуба оглянулся:

— Лишнее что сказал, никак?.. Ну какой есть. Пока мы в одном комитете сидим, никак я мыслью не привыкну, что не свои.

— И не надо, — скороговоркой, запинаясь, проговорил студент. — Ведь, в конце концов, между большевиками и меньшевиками основной спор на сегодня только организационного порядка-об организации партии.

Он оглянулся на Грача, как будто за подтверждением. Бауман кивнул:

— Об организации партии. Да. Но ведь это и значит-когда о социал-демократии, а не о другой какой партии идет речь, — это значит, я говорю: об организации революции.

Портьера приподнялась опять. Доктор вошел. Он решился.

— Мне прискорбно, — сказал он, став за кресло и крепко держась за резную спинку, — но я вынужден просить вас, господа, прекратить сегодняшнее собрание… — Он дрогнул, почувствовав на себе взгляд семи пар глаз, удивленных — у одних, у других — насмешливых, и договорил поспешно: — …и впредь забыть этот адрес.

Он поклонился и, не глядя, попятился к двери.

— Позвольте, Вильгельм Фердинандович! — окликнул Григорий Васильевич и пошел за доктором. — Тут какое-то недоразумение. Я сейчас разъясню…

— При чем разъяснения? — резко и презрительно возразил студент. — О чем разговаривать? Ясно-господин доктор струсил.

— Струсил? — Доктор побагровел от негодования. — Я ему вырвал два здоровых зуба!

В приемной стало тихо. Сообщение было неожиданным.

— Самоубийство! — сказал Бауман, сдерживая затрясшиеся от смеха плечи. — Почтим вставанием. Но, перед тем как разойтись, — он посмотрел на дантиста выразительно, и тот, поняв, тотчас же скрылся за портьерой, — все же условимся о некоторых основных для развертывания работы вещах. Расхождения между большевиками и меньшевиками — по коренному вопросу. Это несомненно. Но несомненно тоже, что не все еще во всем до конца разобрались, и нельзя сказать твердо, что каждый меньшевик-действительно меньшевик…

— …и каждый большевик — действительно большевик, — ехидно перебил Григорий Васильевич.

Бауман кивнул головой:

— Совершенно верно. И последнее — даже особенно верно! Поэтому надо всемерно дать людям возможность разобраться. Я очень надеюсь, что на практической работе многие, по крайней мере из вас, поймут что, увязавшись за Плехановым и Гартовым, рискуют стать совсем отсталыми… чудаками, скажем. Давайте соберемся завтра, экстренно, и обсудим программу ближайших действий, только самых ближайших-на них легче все-таки сговориться. И обсудим кандидатуры, потому что комитет и его аппарат надо немедля же усилить.

— "Рабочими и молодежью"? — съязвил Густылев.

В ответ кивнул не один Бауман. Григорий Васильевич нахмурился: студент, кажется, уже ладится перейти.

— И третий пункт повестки: техника. В частности, мне говорили, у вас даже типографии нет. Но ведь так же дышать нельзя! Необходимо поставить.

— Негде, — досадливо буркнул Густылев. — Об этом сколько раз говорили, нет людей, нет денег, нет помещения.

Студент поколебался и затем сказал, опять скороговоркой — должно быть, такая у него была привычка:

— Собственно, я мог бы предложить свою комнату…

— Свою? — повторил Григорий Васильевич и посмотрел на студента щурясь. Посмотрел по-новому как-то и, кажется, только теперь заметил, что студентневысокий, чахлый, со впалой грудью, редкой бородкой: наверно, чахоточный.

Расходились по одному. Последними остались Григорий Васильевич и Густылев. Они хотели поговорить с доктором и разъяснить ему, какую огромную он делает ошибку, разрывая с ними накануне революции, которая не замедлит оценить-и высоко оценить! — всякую жертву, принесенную ей в свое время.

Но слово "жертва"-зловещее-сразу же разожгло еще пуще в груди доктора все терзавшие его страхи.

Арест стал казаться неотвратимым. И, во всяком случае, спать по ночам спокойно он уже больше не сможет. Не сможет, потому что каждую секунду придется ждать: вот-вот позвонят с обоих ходов квартиры-парадного и черного-сразу (они всегда так звонят), ввалятся, гремя шпорами и палашами (истине вопреки, ему представлялось, что у жандармов огромные палаши), и заберут его в крепость. В каземат. В равелин. В бастион. Как это там у них называется?