— На всякое чиханье не наздравствуешься, — степенно возразил старый ткач. — Эдак и помещичий налог тоже на грабеж повернуть могут, тем более-там не на пятаки счет.
— Какой еще налог?
— На помещиков, я говорю. Тут, кругом фабрики, помещичьи земли. Комитет и послал в объезд-по усадьбам-денег собрать на стачку. Ну, стало быть, и на вооружение. Приехали мы первым делом к графу Соллогубу, — есть у нас тут старик такой, миллионщик. Расчет был на то, что он, как старик, особо хлипкий. И действительно, как увидал — рабочие, притом вроде вооруженные, — тысячу целковых отвалил. Ну а дальше уже легко пошло. Приезжаем сейчас же: так и так, Соллогуб тысячу дал. "Тысячу?" Ну каждый соответственно выдает… Апраксина, княгиня, так целые две тысячи дала… "Если, — говорит, — Соллогуб-одну, так я две…" Перешибить, стало быть, форснуть.
— Думают, откупились! — подмигнул крепкозубый. — Подожди, дай срок…
Старик докончил:
— Медяки эти не для корысти — для порядка отбираем. Денег у нас и так сейчас много. Месяц бастовать надо будет-месяц пробастуем, два-и два продержимся! И на оружие хватит, к вам в Москву дружину послать, если понадобится… В наших-то местах едва ль какое сражение будет, кому тут против нас воевать? Становой один был, да и тот давно удрал. А вам, на Москве, есть кого за горло брать.
Паровозные искры-в ночь. Бауман с Козубой- у решетки паровоза. Октябрьский ветер, холодный, бьет сквозь пальто в грудь. Из-под самых ног, в два снопа, сверлят мрак фары.
— Не простудишься, Грач?
Бауман ответил не сразу. От сегодняшнего дня — тесно мыслям. Поежился под ветром Козуба:
— Не узнать ребят, а? Помнишь, как ты в девятьсот втором стачку у нас в районе проводил? До чего был народ забитый!.. Прошину, старику, только пальцем погрозить… А сейчас, смотри, — держат линию… И главное дело, ты обрати внимание: ведь всё-собственным разумом. Заброшенная эта фабричка, прямо надо сказать. Опять же — текстили… отсталое производство… — Усмехнулся, вспомнил:-А бочку ладно придумали. Честное слово, хорошо бы в повсеместный обиход ввести. Словоблудов бы поубавилось. Вот тоже яд! На митингах нынче та-кая резня идет… Цапают меньшевики рабочих за полу, боятся, как бы далеко не зашли. О восстании ему скажи, меньшевику, — затрясется. Очень здорово, что ты вышел. Ты с малых лет, можно сказать, наловчился меньшевиков бить.
Бауман ответил очень серьезно:
— С меньшевиками я справлюсь. А вообще — странное у меня чувство, Козуба. В Петропавловской крепости я двадцать два месяца отсидел. Вышел, чувствую — от одиночки вырос. После ссылки — тоже. После Лукьяновской тюрьмы — тоже. Каждый раз, когда я из затвора выходил, сознание было, что вырос. А сейчас такое у меня чувство, что все вперед ушли, выросли все, а я будто — не больше, а меньше.
Серьезным стал и Козуба:
— Год пятый-действительно знаменитый. За год один не узнать стало людей. Главное дело, народ свою силу чуять стал… А насчет «больше-меньше» — это тебя еще с голодовки шатает. Десять лет ты на революцию работаешь, всем нам у тебя поучиться надо… Бурлит Россия!.. Еще день, неделя-и либо нас расстреливать начнут, либо фортель какой-нибудь придумают…
Глава XXXIVУЛИЦА
— Ма-ни-фест!
— "Свобода собраний, союзов, личности…"
Бауман почти вырвал из рук мальчишки-газетчика сырой, типографской краской пахнущий листок. В самом деле:
"Мы, божьей… милостью, Николай Вторый, император и самодержец…"
"…признали за благо даровать нашим верноподданным…"
— "Даровать"! Ах, будь он трижды!..
Бауман невольно улыбнулся. Но улыбка сошла с губ мгновенно: до слуха дошло раскатистое, дружное "ура".
— Неужели поверят?.. Вот вам и "фортель"…
По улице надвигалась на него толпа. Впереди, махал шляпами, шли какие-то хорошо одетые и упитанные люди. Они кричали восторженно, но крики тонули в раскатах «ура». В толпе, валившей за ними, разношерстной и разнолицей, Бауман увидел рабочих. И помрачнел.
Заседание комитета назначено на двенадцать. Сейчас еще только девять. Но поскольку манифест… наверно, уже собрались. Если сегодня распубликовано, в комитете вчера еще вечером должны были знать. Он опять выезжал в район, только поздней ночью вернулся. И Надя с вечера куда-то ушла на работу.
Комитет-в Техническом училище, на Немецкой. Далеко. Бауман пошел быстрым шагом.
Народу на улицах становилось все больше. Кое-где на стенах домов трепались уже спешно вывешенные трехцветные, «национальные» флаги.
На перекрестках, запруженных толпами, кричали, стоя на тумбах, придерживаясь за уличные фонари, ораторы. И всё те же, всё те же доходили до Баумана выкрики:
— Свобода!.. Свобода!..
И в кричащих толпах этих — все больше, больше рабочих. Бауман круче сдвинул брови.
Слушают. И «ура» кричат. Неужели удастся сорвать стачку?
Вспомнились митинги этих семидней-семь дней его, баумановской, свободы. Бурный подъем речей, десятки тысяч единым взмахом поднятых голосованием рук…
Да здравствует стачка!
До полной победы!
Разве может быть поворот?
Он шел все быстрей и быстрей.
Меньшевики, наверно, уже бьют отбой, уже трубят победу, либералам в след и в хвост.
"Свобода союзов" — на что им теперь партия! "Свобода печати" — к чему теперь нелегальный печатный станок! Государственная дума — как надежда и упование!
Можно ли поручиться, что им не удастся и рабочую массу сбить с пути, убаюкать видимостью победы?.. Ведь свободы — вот они! — пропечатаны все на бумажке. О них кричат на всех перекрестках.
Но если они поверят, самодержавие вывернется из-под удара…
Этого допустить нельзя!..
Он обогнул угол, сдерживая горячие слова, готовые сорваться с губ, — слова, которые надо сказать там, в комитете, и потом тотчас вынести их на площадь, к толпам, на заводы, в цеха, раньше чем снова застучат-по-прежнему рабьим стуком-машины. Обогнул и остановился… По всей улице — до здания Технического училища и дальше, насколько хватал глаз-строились ряды. Меж черных рабочих картузов и обшарпанных, зимних уже, не по времени, шапок синели кое-где студенческие околыши.
И сразу — как ветром сдуло навеянную на душу муть.
Глаза XXXVСВОИ
Лестница запружена сплошь, не протолкаться. Но Баумана опознали:
— Товарищи, дайте пройти члену Московского комитета!
Плечи сжались. Узким проходом, сквозь строй обращенных к нему пристальных и приветливых глаз, Бауман шел в зал. Взять слово немедля. Сказать все, что подумалось, что почувствовалось по дороге сегодня. И с новой, с удесятеренной силой бросить: "Да здравствует стачка!"
Но крик "Да здравствует стачка!" вырвался из зала, навстречу ему, едва он ступил на порог, передался по лестнице вниз, и улица ответила тысячеголосым откликом:
— Да здравствует стачка!
Бауман увидел: Козуба стоял на столе, высясь широкими своими плечами над сомкнутой толпой.
— Самодержавие отступило, товарищи! Этою вот бумажонкою, — он взмахнул печатным листком манифеста, сжал его, бросил, — оно хочет вырваться из тисков, в которые зажала его пролетарская всеобщая стачка. И найдутся, конечно, караси, которые на этого дохлого червя клюнут… Уже благовестят небось попы всех приходов, от митрополичьего двора до меньшевистских задворок… к празднику!
— Пра-виль-но!
— Но революционные рабочие, социал-демократы, в обман себя не дадут. Мы собственной силой вышли на волю, и назад, в клетку, хотя б ее и позолотил грязной рукой палач, мы не пойдем!
И, как грозный прибой, за которым море, океан, необозримый, неодолимый простор, — бурным рокотом отозвались тесные, плечо к плечу, сомкнутые ряды. Взметнулись руки, колыхнулось у самого стола, на котором стоял Козуба, красное бархатное тяжелое знамя. Козуба поднял за край полотнище. Блеснули перед глазами сотен золотые строгие буквы боевого лозунга;
ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТРСЫ
Бауман видел: глаза потемнели, сжались брови, и с новой силой вырвался многозвучный, раскатистый крик:
— К оружию!..
— Да здравствует стачка! Да здравствует восстание!
— На улицы!
Ряды рванулись.
Бауман поднял руку и крикнул:
— К тюрьмам! Политических на свободу!
Козуба опознал голос.
— Товарищи! Пока царизм жив, свободы не будет. Но он еще долго, быть может, будет жить, если мы разожмем руку, которая его держит за горло. Сожмем ее крепче, насмерть, и первым шагом пусть будет шаг, на который зовет товарищ Бауман. Собьем затворы с царских застенков!.. В голову колонны, Бауман! Тебечесть и место!..
Он соскочил со стола. Следом за ним к Бауману двинулось знамя.
С улицы, навстречу выходящим, уже гремела боевым, зовущим запевом революционная песня. Почти рядом с Бауманом, чуть отступя, худой подросток, придерживая знаменную кисть, пел высоким вздрагивающим голосом. Бауман оглянулся, потому что слова, которые пел мальчик, были незнакомы.
— Что ты поешь?
Блеснули на секунду под бледной губой белые зубы:
— Сам придумал.
Глава XXXVIПОД ЗНАМЕНАМИ
Козуба нагнал Баумана, когда колонна уже подходила к Вознесенской. Он оглянулся командирским глазом назад, на бесконечные ряды, на знамена, и охватил Баумана любовно рукою за плечи:
— Что?.. Недаром всю жизнь веселым был, Грач, птица весенняя! Весна на лето поворачивает… Засеяли-всходы-то какие пошли! Эка, знаменами заколосились. И твоей руки дело… Теперь-в тысячу вражьих рук назад тащить будут-не остановят.
Вправо открылась улица. Фасад фабричного корпуса, у ворот — кучка рабочих.
Бауман замедлил шаг присматриваясь.
— Что за фабрика?
— Тут две, — отозвался Козуба:-Дюфурмантеля и Щапова.
Бауман махнул рукой толпившимся вдали рабочим:
— К нам!
Никто не тронулся с места. Бауман нахмурился и свернул на тротуар:
— Я сейчас приведу их.
Козуба отмахнулся:
— Брось! Много ли их там!.. Не стоит. Пошли!