Аребин медленно отвел от себя его руки.
— Спокойно, Павел. Пойдем-ка лучше пообглядимся…
Село «простреливалось» взглядом из конца в конец — без изгородей, без единого деревца на огородах: сады повысыхали, корни яблонь и вишен были ошпарены кипятком, отравлены мыльной водой или купоросом, и деревья срубили на дрова. Лишь кое-где возвышались над крышами группы ветел; над ними хлопотали в строительной горячке грачи, поправляя обветшалые за зиму гнезда. Новые дома, крепкие, с резными карнизами, пестро раскрашенными наличниками, подчеркивали убогость старых избенок, горбатеньких, крытых соломой и залепленных в пазах глиной. «Не так уж здесь бедно…» — мысленно возразил Аребин Павлу Назарову, оглядывая свежие срубы, штабеля бревен и досок вдоль улицы.
Но все это: и бревна, и дома, и срубы, и осклизлые берега речушки, и пустыри на месте бывших хозяйств — показалось Аребину чужим. Он вдруг ощутил в груди сосущую боль. А на усадьбе его охватил страх, ноги отяжелели, он споткнулся на ровном месте.
Длинный двор с рухнувшей крышей, точно с переломленным хребтом, с оголенными остриями стропил из-под соломы и подпорками с боков стоял как символ запустения. Этот двор на фоне стремительно мчащихся рваных облаков, а за ним, на ветру, одинокая ветряная мельница с отхваченным крылом никогда не изгладятся из его памяти.
И в ту же минуту он почувствовал, как в душу его, начинавшую было затягиваться ряской спокойствия и благодушия от размеренной московской жизни, словно со всего маху швырнули камень — тяжелая злоба закипала в ней.
За углом скотного двора бренчало и повизгивало ведро на дужке. Нежное и жалобное повизгивание внезапно оборвалось. Шура Осокина лицом к лицу столкнулась с Павлом Назаровым, шедшим впереди Аребина. Она была в короткой ватной тужурке и в больших калошах поверх сапожек; платок съехал на плечи, открыв белокурую голову, надо лбом развевались пушистые прозрачные прядки. В лицо девушке словно плеснули жаркого, радостного света, щеки лизнул огонь, а в глазах — веселые звездочки.
— А я думала, что вы, Павел Григорьевич, уже к Москве подъезжаете… — Павел, покосившись на Аребина, в смущении переступил с ноги на ногу. — А пугал, грозился!.. — с той же насмешкой протянула Шура. — Ну, думаю, воля!.. Здравствуйте, Владимир Николаевич! — И ушла, размахивая пустым ведром.
Аребину стало теплей оттого, что ему открылась простая и прекрасная человеческая тайна. И в Павле вдруг проглянуло что-то мальчишеское, застенчиво-притягательное. Влюблен…
Аребин сел на растрескавшийся, почерневший от времени дубовый чурбак возле стены. Спокойно огляделся. Посреди площади ржавела в грязи жатка. У конюшни человек запрягал лошадь, качающуюся на ветру, и, упираясь коленом в клещевину хомута, ворча, затягивал супонь.
Павел сдержанно следил за взглядом Аребина.
— Хозяйство… Образцовое по бесхозяйственности. — Он присел перед Аребиным на корточки, пытался заглянуть в глаза. — Как не скрипеть зубами, если у лошади из глаз катятся слезы, не может встать, оплошала?..
Аребин разозлился:
— Ты не жалуйся, Павел. Все вижу сам. У меня в душе не соловьи поют, а черная туча стоит. Зубовным скрежетом лошадь не поднимешь. Ее кормить надо. Работать придется…
— Да разве я бегу от работы? Костьми лягу!.. — Павел намеревался сказать еще что-то, но увидел подходившего к ним Коптильникова, плотно сжал губы.
Коптильников, в плаще с откинутым на спину капюшоном, в военной фуражке, чисто выбритый, выглядел опрятным, приветливые глаза улыбчиво щурились, и только бледность выдавала его внутреннюю напряженность. Он поздоровался с Аребиным, потом с Павлом, как будто между ними вчера ничего не произошло, и заговорил, подмигнув Аребину:
— Я вижу, страшитесь заходить во двор. Не удивляюсь. Сам всякий раз вхожу с душевной опаской: боюсь, как бы сверху не огрело какой-нибудь перекладиной. — Он сел на чурбак рядом с Аребиным и достал портсигар.
— Гляжу я: словно неприятельское войско прошло и оставило повсюду следы своего нашествия, — заметил Аребин с невеселой иронией.
— Это вы в самую точку, — согласился Коптильников. — Действительно, нашествие… — Резко повернувшись, посмотрел в лицо Аребину жестким, недобрым взглядом голубых глаз. — Вот мы твердим на все лады: «Народ, народ! Творец!» А этот творец норовит, как бы что порушить, а не сотворить, как бы урвать, прикарманить, стащить из колхоза последнее, а не дать побольше колхозу! Неделю назад купил новые вожжи. А сегодня, гляжу, висят обрывки. Кто подменил, когда, с собакой-ищейкой не найдешь. Сбрую, ведра, деготь, лопаты — все под замком держать надо. Без замка минуты не пролежат.
От жатки, пересекая двор, заплетаясь, двигал огромными подшитыми валенками парнишка лет шести в огромном, съезжавшем на глаза малахае и с усердием тащил за собой какую-то загогулину-железку. Коптильников, усмехаясь, кивнул на него.
— Видали? Нашел на дворе или, еще чище, отвинтил от машины и прет домой. Его никто не надоумил, сам проявляет инициативу. Сказывается тысячелетний инстинкт присвоения…
Павлу Назарову слышался в его высказываниях скрытый злой усмешкой подвох.
— Не надо показывать пример.
Коптильников, вздрогнув, поежился, усмиряя подымавшееся озлобление, вздохнул — не знал, как укротить ненавистного ему человека.
— Вот что, Назаров, вчера покричал, поскандалил — и хватит. Уходи. Дай нам побеседовать.
Павел отнял у парнишки железку и проводил его легким подзатыльником.
— Не понимаю я вас, товарищ Аребин, — по-приятельски заговорил Коптильников. — Ну, мы, колхозники, можно сказать, соль земли. Выросли тут, живем, привыкли. А вы?.. Мы вам все даем: и хлеб, и масло, и мясо, и яички… Живите себе, стройте на здоровье свою городскую культуру, искусство, пользуйтесь нашей добротой, авось и нам чего перепадет. Нет, не живется, сюда потянуло! Ослушаться не посмели или как? А может, приехали нажить политический багаж? В таком разе не по адресу. Жена-то ваша, видать, поумнее оказалась, толкнулась в нашу дверь, ножки замарала — и назад! Мы и разглядеть не успели, какая она у вас, жена-то…
Аребин знал, что не раз еще услышит такого рода замечания. Невольно с досадой подумал об Ольге: «Хотя бы действительно пожила немного, познакомилась с людьми, а потом нашла бы какой-нибудь „уважительный“ предлог…»
— Я приехал, как известно, сменить вас на посту председателя, — ответил он спокойно, — то есть работать, жить… А багаж… Считаю, что всякий излишний багаж, да еще громоздкий, мешает человеку в пути. А что касается инстинкта присвоения, я вам вот что скажу: не валите с больной головы на здоровую. Порядка нет, контроля нет — и дурной пример перед глазами. Назаров определил верно.
Стеклянно-колкий взгляд Коптильникова опять остановился на Аребине; от подступившего гнева вздулись на шее вены, он прокашлялся.
— Так, так, — скупо обронил он. — Ну, поглядим… — Помолчал затаенно, угол губ опустился в снисходительной усмешке. — Одно предугадываю, глядя на вас, товарищ Аребин: не разбежались вы как следует, чтобы прыгнуть высоко и взять преграду.
— Я и не пробовал разбегаться: еще неизвестно, примут ли меня колхозники.
— Примут. В этом деле я даю вам ручательство. — Коптильников распахнул плащ, нагнулся и щепочкой стал сковыривать с каблуков сапог налипшую грязь. — Вы думаете, я не хотел бы взять преграду или другой кто? Ошибаетесь. И разбежался бы и прыгнул. Но тебя хвать за хвост — и осадят. Рамки тебе определены такие жесткие, что, как ни повернись — плечом ли, боком ли, — коленкой ударишься, а то и лбом. А от каждого удара синяк. У вас синяков нет? Так будут. Готовьтесь. Честным себя выставлять можно только при достатке. А тут, гляди, запасных частей для автомашин нет, цемента нет, кирпича нет, леса нет — доставай! Если же дается все это, то по щепотке, не больше. Пока что к колхозу относятся по такому принципу: «давай». Хлеба, мяса, молока, масла, шерсти — давай. Другой принцип, «на», пока что только пускает росточки. Хотя вру. К принципу «на» относятся и машины. Но за работу их столько утекало хлеба — реки! А денег все нет…
— Как! Ведь закупочные цены сейчас неплохие.
— Так то закупочные. Они на руку колхозам богатым — у них есть что сдавать в закупку. А у нас… Обязательные поставки, натуроплата — вот и весь хлеб.
Неприязнь к этому человеку не помешала Аребину уловить в его насмешливой жалобе много горькой правды. Продукт труда колхозника — хлеб — не приносил выгоды.
— Такой несправедливой практике должен быть положен конец. Наведут и в этом деле порядок. Я уверен. Этого требует сама жизнь, люди: время пришло.
— И жизнь и люди давно этого требовали и требуют, — заметил Коптильников, невольно завидуя и горячности и убежденности Аребина. — И если такое благо случится — ваше счастье. Но ловчить придется. И до меня тут ловчили, и я ловчил, и вы… — Коптильников осекся.
От конюшни, ведя на поводу золотисто-рыжего, с белой отметиной на лбу жеребца, шла Наталья Алгашова в кожаной на меху курточке, в хромовых, до блеска начищенных сапожках, туго обхватывавших икры ее сильных, несколько полноватых ног.
Аребин встал ей навстречу. Коптильников сделал движение, намереваясь приподняться, но раздумал и остался сидеть, побледнев еще больше; он не в силах был оторвать сумрачного, налитого тяжелой мужской мукой взгляда от лица Натальи. Глаза у нее голубые, нос своенравно вздернут, нижняя губа чуть полнее верхней. Простенький клетчатый платок, подвязанный под шею, оттенял смелые черты лица. Правой рукой, обтянутой коричневой кожаной перчаткой, она сжимала рукоятку плети.
Наталья протянула Аребину руку, как старому знакомому, плеть повисла на запястье.
— Алгашова. — Потом, отступив на шаг, стала беззастенчиво разглядывать его. Нагловатый и какой-то балованный взгляд этот немного смутил Аребина.
— Вы, должно быть, смелый человек, если отважились приехать сюда, — заговорила она, показывая в улыбке ровные белые зубы.