— Вишь, оскалился, как зверь, — заругалась она. — Людоед ты этакий!.. Куда загнал, словно я кошка.
Павел постучал по стойке лестницы ковшом.
— Я тебе покажу — людоед! Сиди вот там…
— Шурка? — переспросил Аребин, как бы не замечая внезапно разыгравшейся сцены. — Это та, в больших калошах? Тут действительно можно зайтись… И едва ли я смогу помочь. Постороннему таких дел касаться строго воспрещается. Каждый решает их сам. Хотя именно в эти дела больше всего суются всяческие советчики и судьи. Скажу одно: не упускай.
Павел невесело хмыкнул.
— Сами-то упустили…
— Прикуси язык! — крикнула Алена Павлу, осторожно спускаясь с лестницы. — Про тебя говорят. — Она боялась, как бы Павел не задел и не обидел постояльца.
— Я упустил, а ты не упускай, — повторил Аребин. — Ни за что!.. А насчет собрания… — Аребин взял из рук Павла ковшик, повесил его на край ведра. — Ты чувствуешь себя виноватым, Павел?
— Да, — поспешно и горячо заговорил тот. — Виноват, что не боролся с ними с самого начала: молодняк был куплен на верную гибель. Я это знал. Но они прикрылись броней — постановлением правительства о поднятии животноводства! Потягайся-ка! А сейчас поезд под откосом — к ответу стрелочник…
— Я еще до конца не разобрался во всем этом и ничего существенного подсказать не могу. Если ты чувствуешь за собой правоту, стой на своем. Только не ругайся: брань и грубость в спорах — доказательства малонадежные. И не все же в парторганизации такие, как Кокуздов. Есть, наверно, и другие. Один настоящий коммунист сильнее десятка фальшивых.
— Есть, но мало, — сказал Павел. — Конюх Терентий Рыжов, бригадир Моросилов…
— Можешь позвать их? Я хочу с ними познакомиться. А ты иди домой, обдумай все хорошенько, подготовься… Мелкий человек так уж создан: старается столкнуть опасность, вину, ответственность с себя на другого. В данном случае сталкивают на тебя…
Павел ушел с неясной, но твердой решимостью.
Алена бочком подскочила к Аребину:
— На что он решился с Шуркой-то?
— Решился не отступать, тетка Алена.
— У! Он отчаянный, — мгновенно согласилась она. — Он на все пойдет… — Спохватившись, Алена уже на улице догнала Павла и, расплескивая молоко, сунула ему в руки крынку.
Мать встретила Павла ворчливо.
— Куда ты запропастился? Картошка стынет… От кого молоко? От Алены? Спасибо-то сказал, чай?
— Сказал, — буркнул Павел.
За столом вокруг огромного пузатого чугуна, в пару от горячей картошки, орудовали Катькины ребятишки. При виде сердитого дяди они смолкли и чуть пригнулись, настороженные.
Сережка, бесстрашно взглянув на Павла, заулыбался во весь рот, и едва успел дядя сесть на лавку, мальчишка уже карабкался к нему на колени. Несмотря на внушенную самому себе неприязнь к этому мальчику, как две капли воды похожему на Коптильникова, Павел не в силах был оттолкнуть доверчивого и забавного малыша с пухлыми щечками и смышлеными синими, как у отца, глазами. Катька и одевала его лучше и чище остальных…
Сережа достал из чугуна самую большую картофелину и принялся настойчиво тыкать ею в губы Павлу, заставляя его съесть.
— Да постой ты! — вскричал Павел, не выдержав. — Вот привязался. В горло не лезет твоя картошка!
Наскоро выпив кружку молока, Павел отправился на ферму; шел кружным путем, чтобы подольше побыть одному; шагая, он придумывал все новые и веские доводы, обличающие противников. Постепенно в мыслях его составилась обвинительная речь; он успокоился: противники должны быть уничтожены.
На дворе Павел ощутил себя чужим; показалось, что женщины-доярки прошли мимо так, словно считали его посторонним здесь: ни одна не задержалась и не заговорила, как раньше… А может быть, им было не до него… Даже коровы встречали как будто недоверчиво, грустными, укоряющими глазами…
Павел сел на шаткую табуретку возле стойла. Солнце рвалось в многочисленные щели и щелочки, огненные стрелы кромсали полумрак, вонзались в стены и перегородки, дробились пламенными брызгами. Думалось, острые могучие мечи искрошат, размечут в щепки ветхое сооружение и на месте его возникнет что-то большое, прочное и светлое.
Шура Осокина в синем халатике поверх ватника пробежала в дальний угол, подталкивая впереди себя старика ветеринара: там у коровы начался отел. Она вернулась к Павлу усталая, тронула его за плечо:
— Дай-ка посижу.
Прислонилась затылком к загородке и утомленно прикрыла глаза. Солнечный луч упал на ее ухо, висок и краешек глаза, и Павел видел, как дрожало ее веко, а у переносья явственно обозначались мелкие и грустные морщинки. Эти морщинки и жалобно дрожащие ресницы вызвали в нем могучий прилив чувств, он готов был заплакать от нежности к ней, от преданности. Наклонившись, он хотел убрать с виска русую прядку, но не решился, а только осторожно завязал на рукаве ее халатика распустившуюся тесемку.
Шура открыла глаза.
— Ну, что ты на меня уставился, как на икону? Чудак, право. Уставится и молчит.
— Ты правда списалась с Коляем? — спросил Павел и испугался: а вдруг она подтвердит?
— Да, списалась. — Шура резко встала. — Скоро он приедет за мной. Ну? Уеду я с ним. Что ты еще хочешь?
— Чтобы ты не уезжала, — едва выдохнул он.
— От одних твоих взглядов впору скрыться. Ведь проходу нет от них. Дома и то мне чудятся твои глаза. Измучили вконец. И деваться некуда…
— Глаза как глаза, — обронил Павел. — С какими мать родила, на другие менять не могу, и рад бы… А ты возьми и выколи их, если мешают!
— Не глаза это, туча. Страшно жить, когда над тобой все время туча висит. Хоть бы раз мелькнул веселый лучик…
— Веселый? Чего захотела! Погоди, мелькнет, да только не веселый, а, может, кровавый…
Шура вздохнула с отчаянием.
— Как с тобой тяжело!
— А мне, думаешь, легко? Скоро собрание начнется… Будут душу за космы таскать — весело это?
— Не плачь заранее, — нетерпеливо перебила Шура. — Может, и не начнут. Испугался! Эко, беда! Ну, запишут выговор…
Павел мрачно усмехнулся.
— Утешила! Ты так это сказала, будто меня медалью наградят: вешай на грудь, носи и гордись.
— Какая уж тут медаль, — согласилась Шура. — Ты не один такой: таскали и будут таскать…
— Каждый отвечает за себя. Значит, были виноваты, если их таскали. Или смирились… Я не хочу мириться. Виноват я, скажи?
— Виноват. Все обошлось бы по-хорошему, если бы ты не налетел на Прохорова, как петух!
Павел попятился, точно Шура толкнула его в грудь. Он считал себя настоящим бойцом, гвардейцем, и слово «петух» звучало оскорбительно.
— Сама ты… курица мохноногая! — бросил он сердито. Эта внезапная вспышка вызвала у Шуры невольную улыбку. Павел разозлился еще больше. — Зря смеешься! Человеческая судьба под ножом, а ей смешно! «Обошлось бы по-хорошему!» — передразнил он. — А если я не хочу, чтобы все обходилось по-хорошему? Люди совершили зло и должны понести за это наказание. А ты: «Обошлось бы…» Нечего сказать, хорошенькая жена будет! Соглашательница…
— Да не стану я твоей женой! — крикнула Шура. — Не бойся.
Павел приоткрыл рот: не ожидал он такого конца. Сглотнул подступивший к горлу ком, медленно повернулся и побрел прочь.
Шура, точно обессилев сразу, опустилась на табуретку, взглянула, как Павел, спотыкаясь, держась рукой за стенки стойл, уходил со двора. И опять она, как в ту ночь, на крыльце, заплакала горько, навзрыд, крупными обильными слезами. Скорее бы приезжал Коляй! Уехать бы и не видеть ничего: ни Павла, ни его сумрачных взглядов, ни этой вот его вдруг ссутулившейся, такой печальной сейчас спины… Зачем сказала ему об этом именно сейчас? Пожалеть надо было, поддержать…
Шура Осокина прибежала к правлению, когда собрание только что окончилось. Народ возле крыльца не расходился: в толпе вспыхивали огоньки папиросок, освещая хмурые лица. Сперва она услышала страшное слово «исключили», потом увидела Павла. Он тяжело, по-пьяному качнулся к двери, ударившись плечом о косяк, и остановился на верхней ступени. Ватник и ворот гимнастерки были расстегнуты, фуражка стиснута в кулаке, глаза расширены, открытым ртом он жадно глотал свежий воздух.
Люди притихли. Кто-то удивленно и с сокрушением произнес вполголоса:
— Ну и ну, расправились…
Павла словно ударили под колени, он подкошенно сел на ступеньку и стиснул кулаками виски. И тот же голос отметил уже с усмешкой:
— Вот влепили — на ногах не устоял…
Шура осторожно коснулась взлохмаченной головы Павла:
— Что ты?
Он взглянул на нее и неожиданно улыбнулся, жалко и беспомощно.
— Встань, Паша, — сказала Шура.
Он послушно, рывком встал и, обернувшись к освещенному окошку, тихо пригрозил:
— Ну, погодите!.. — Нахлобучив на голову фуражку с переломанным козырьком, легонько отстраняя встречных, пошел прочь, беззвучно шевеля губами, повторяя свое яростное: «Гады!»
До самого последнего момента Павел надеялся на свои доводы, на запасенные убедительные факты и верил: его поймут и поддержат; он рассчитывал на справедливость. Но недругов оказалось больше, чем друзей и доброжелателей.
Первым, повинуясь едва заметному кивку Коптильникова, выступал Кузьма Кокуздов: он, видимо, боялся, что его опередят. Павел отметил с унылой иронией: «Берут инициативу в свои руки».
Кокуздов одернул пиджак, несколько раз торопливо приложил платок к розовому, вспотевшему лбу и заговорил заученно, со скорбными вздохами, точно ему больно было соглашаться с горькой и печальной истиной:
— Бедствие, которое постигло наше хозяйство по вине товарища Назарова, а именно потеря молодняка — я, товарищи, буду называть факты и людей своими именами, — не вывернулось к нам неожиданно из-за угла. Мы сейчас видим то, что, так сказать, всплыло на поверхность: перед нашими глазами налицо пышное дерево, корней которого вы, может, и не видите… Но мы видим и корни…
Прохоров сердито кашлянул, завозился на месте и покосился почему-то на Аребина.