Грачи прилетели. Рассудите нас, люди — страница 17 из 92

— За мной!

Он выметнулся из-за веялки и в несколько прыжков очутился у амбара. Из двери выступал нагруженный мешком Кокуздов, Павел толкнул его внутрь амбара, тот, вскрикнув, упал вместе с мешком на пол. Павел судорожным движением нащупал скобу, захлопнув дверь, с надсадой крикнул Моте Тужеркину:

— Замок! Живей!

Мотя подал. Лязгнула дужка замка, щелкнул, поворачиваясь в скважине, ключ. Затем наступила мертвая тишина. Павел почувствовал каменную усталость, сел на бревнышко, где недавно дремал Фрол, вытер рукавом горячий, обильно вспотевший лоб. Оглушенный случившимся, Мотя Тужеркин тяжело, с хрипом отдувался.

Чуть в отдалении раскрылился в своем чапане изумленный сторож: не мог понять, откуда появились эти два молодца и что произошло. Наконец, осознав, Фрол скрипуче захныкал:

— Что же это вы делаете, а? Что это вы задумали? Что это за баловство?..

— Вот так баловство! — проговорил Мотя и закашлялся; кашлял долго, трубно, до слез, сотрясаясь всем телом; отдышавшись, вытирая глаза, сердито сказал Фролу: — У тебя из-под носа добро тянут, а ты молчишь, как дохлый сазан…

— Да ведь хозяева… — оправдывался сторож. — Откуда ж вы взялись?..

— Мы целую неделю охраняем тебя, старик, чтобы, кой грех, тебя не уволокли…

Дверь амбара загремела под глухими ударами.

— Матвей! — закричал Кокуздов, наклоняясь к дыре у порога. — Отопри! Не озоруй, слышишь? Отопри сейчас же!..

Павел, поднявшись, наказал Моте:

— Не отходи ни на шаг! Никого не подпускай! Я скоро вернусь.

За дверью Кокуздов проговорил с испугом:

— И Назаров здесь!..

Павел пошел от амбара быстрыми шагами, затем побежал, торопился к Аребину.

На все просьбы Кокуздова открыть дверь Мотя Тужеркин, посмеиваясь, отвечал хрипло:

— Чудные, право… Как я вас выпущу, если ключ находится у Пашки Назарова, в надежных гвардейских руках! Но если бы ключ был у меня, то все равно не отпер бы: зря я мерз тут, поджидая вас, голубчиков, зря я простужался? Каково мне, взводному запевале, с таким голосом жить? И потом совесть не дозволяет давать вам амнистию. Понимаешь, Кузьма, я, моя мать и другие люди голосовали за тебя, как за честного, а на поверку выходит, ты жулик. Вот если бы ты, Кузька, ударил меня по морде, тебя бы назвали хулиганом, а я дал бы тебе ответный удар по тому же месту. Но если ты ударишь младенца, то ты уже подлец — младенец сдачи тебе не даст. А теленочек — тоже ведь младенец. Ты у него крадешь последнюю горсть пищи. Что ему остается делать? Ноги протянуть… Подлец ты, Кузька! Я не желаю с тобой разговаривать, совесть протестует…

— Ну, погоди, дурак, чужеум, — пригрозил клокочущим от ненависти басом Омутной, — мы твою гнилую хибару пеплом покроем!

Мотя опять усмехнулся над злобной неразумностью пленных.

— Подожжете? Эка угроза! Ее давно пора подпалить, не жалко.

Первым к амбару подбежал своей неугомонной трусцой дед Константин Данилыч; блестя стеклами профессорских очков, сокрушенно качал головой.

— Ах злодеи!.. Ах проходимцы!..

Появился-Аребин с Орешиным. Павел Назаров подъехал на подводе вместе с женой Кокуздова. Насмерть перепуганная баба пронзительно выла, тыкаясь лбом в мешок с просом:

— Простите, люди добрые!.. И-и, простите, люди добрые!..

Собравшаяся у амбара толпа недружелюбно гудела:

— Отпирай, Павел. Выпускай их!..

Павел отдал ключ Орешину. Тот долго отпирал замок: ключ дрожал в руке, не попадал в скважину.

— Выходите, — сказал Орешин.

Пленные не выходили, амбарная дверь зияла черно и немо.

Люди все прибывали, толпясь поодаль, шумели, выкрикивали:

— Затаились, крысы!

— Боятся света божьего!..

— Батюшки, неужто так и застали?..

— Запереть их до милиции…

Орешин заглянул в амбар.

— Выходите, говорю!

Толпа примолкла. Порог перешагнул Кокуздов, пунцовый от стыда, потный, жалко съежившийся. Омутной перевалился тяжело, остановился, исподлобья озирая людей. В тишине прозвучал голос Натальи Алгашовой:

— И это люди?.. Недоноски!

Расшвыривая толпу, к амбару подлетел Коптильников, бледный, с перекошенным от злости лицом. Он ударил Кокуздова в челюсть, тот сунулся носом в грязь.

— Вор! — брезгливо выругался Коптильников. — Бандит! В заместителях ходил!..

Жена Кокуздова заголосила еще сильнее:

— И-и, люди добрые!..

Павел повернулся и, ссутулившись, побрел прочь. История с выслеживанием и поимкой воров вдруг показалась ему до отвращения гнусной, а собственное поведение — мелким, недостойным звания гвардейца. Он заплакал от боли и стыда за людей, которые живут нехорошо, низко, подло обкрадывая своих близких…

13

— Заверял я вас, граждане, когда взбирался на свой высокий пост, отдать все свои силы для поднятия нашего общего дела, — глухо и как будто с натугой проговорил Коптильников, заканчивая отчетный доклад. — Но, как видно, сплоховал: силы-то отдал, а дела не поднял — не по коню воз. Виноват я перед вами. Если, случалось, крут был в обращении — извиняйте: ругался не ради красного словца, за брань хватался, как тонущий за соломинку. И вам скажу напрямки: вы тоже не херувимы с крылышками за плечами. Во многих из вас сидит рогатый черт! С какого боку ни подступись — на рога наткнешься. Выходит, как говорится, не сошлись мы с вами характерами. Еще раз извиняйте…

И Коптильников неловко, против воли своей поклонился, затем устало опустился на табурет. На душе было нехорошо, унизительно от признания своей слабости. Но ловчить и изворачиваться было бы еще унизительнее. И, возможно, в этом откровенном признании вины и заключалось сейчас его мужество. Быть может, это отметит и Наталья Алгашова — ее Коптильников стыдился почему-то больше всего; вон она стоит за спиной Павла Назарова; сквозь махорочный чад светятся ее зубы — значит, смеется над ним и, конечно, презрительно, с жалостью. А Павел уже когти наточил, словно ворон… И не только один Павел. Еще бы! Коптильникова свалили!.. Крик возмущения, обиды, ненависти рвался из горла; Коптильников задыхался. Припухлость под глазами побагровела, бледный лоб покрыл бородавчато-крупный пот, как после тяжкой, изнурительной работы.

Люди тесно набились в обе комнатки правления, толпились на улице у раскрытых окошек. Признание Коптильникова обезоружило их; предательски заныла в русской душе струна жалости: покорно склоненную голову рубить не пристало.

Мотя Тужеркин хрипло и с сочувствием произнес:

— Не тех пригревал возле своей груди, Гордей Федорович, вот и промахнулся.

Пастух Митька Просковьин крикнул задорно:

— Правая рука — Кокуздов, левая — Омутной, обе воровские!

Коптильников вздрогнул: вот они, когти, уже коснулись сердца! Он покосился на Прохорова, потом на Аребина, побледнел сильнее, до испитой синевы.

— У меня на глазах рентгеновских очков нет, — сдержанно сказал он, чуть приподнимаясь. — Я человека насквозь не проглядываю. У меня, как и у вас всех, глаза обыкновенные. Кокуздова и Омутного считали за честных…

— А во сколько обошелся колхозу серван, из столицы привезенный? — не унимался Митька Просковьин.

Правая щека Коптильникова нервно дернулась, он придавил ее кулаком, глаз недобро прищурился на Митьку, Орешин вытянул длинную шею, строго предупредил:

— Прошу задавать вопросы по существу. Будут такие?

— Пускай судья задает ему вопросы! — опять крикнул Митька. — Для вас он, может, не ясный. А для нас — как на ладони, незачем зря слова тратить. — Он обращался к Прохорову: — Вы его нам на шею повесили, вы и снимайте, пока он нас всех на дно не утянул. Нового показывайте! — Митька кивнул на Аребина. — Нового через те очки, через рентгеновские, проглядеть до самых тонкостей надо, чтобы он не извинялся после, как вот этот Коптильников. Мы такими извинениями насытились вдоволь, до тошноты.

Павел Назаров дернул Митьку за рукав.

— Помолчи! — Он шагнул вперед, заслоняя Митьку плечом, заговорил: — Вопросов у нас, товарищ Прохоров, накопилось много. Вопросами можем засыпать любого человека с головкой — не выберется, а такой, как бывший председатель, сразу дух отдаст.

Ему вдруг захотелось, чтобы Коптильников немедленно, сейчас же ответил за все: построил Анне Лариной новую избу за счет колхоза — отвечай; самолично, за взятку медом, разрешил чужому, из-за Суры, колхозу привезти и поставить на наших полях, на гречихе, пятьсот ульев, и чужие пчелы побили своих — отвечай; погноил силос, коровы перестали доиться, хозяйственные постройки рухнули — отвечай; за падеж молодняка — отвечай! Но Павел подавил в себе желание выложить все эти и еще многие обвинения: не до них.

— Если распутывать все узлы и петли, наплетенные Коптильниковым и его друзьями, то неделю заседай — мало! Заседать нам некогда. Коптильников — вчерашний день. Надо думать о завтрашнем. Главный вопрос: как дальше жить?

— Верно, сынок, — тихонько одобрил Константин Данилыч; он с гордостью оглядел соседей. «Башковитый парень Пашка мой», — хотелось ему добавить.

— Партия, товарищ Назаров, всегда заботилась о завтрашнем дне, — прозвучал резкий и властный голос Прохорова. В толпе произошло короткое и молчаливое движение. — Партия, это всем известно, зорко смотрит в будущее, не забывая, конечно, и сегодняшних дел! Один из актов внимания партии к нашей колхозной жизни — это посылка в село на руководящие должности коммунистов городских и промышленных районов. К нам в район прибыл товарищ Аребин Владимир Николаевич. Райком партии и райисполком рекомендуют его вам, в вожаки вашего колхоза…

Аребин не без горечи отметил: «Вот так и были „рекомендованы“, а в сущности, назначены те двадцать восемь „вожаков“, о которых говорил Павел; попадались и знакомые колхозникам люди, а чаще совершенно неизвестные; попирались права, нарушалось незыблемое — демократия…» Аребин и себя причислял к таким же, к назначаемым.

Тучными слоями висел, колыхаясь над головами, зеленый дым — непременный спутник людских сборищ и раздумий. В помещении становилось все более сумрачно и тесно. Сердце Аребина билось гулкими рывками, удары звонко отдавались в ушах. Заранее заготовленная речь, с которой он намеревался обратиться к собранию, четкая, стройная и весомая, вдруг смялась, слова померкли — эти люди за минувшие годы наслушались речей немало. И теперь ему захотелось завоевать их доверие, чтобы они увидели в нем своего…