Грачи прилетели. Рассудите нас, люди — страница 24 из 92

В это время дверь растворилась от решительного рывка, вошла Наталья Алгашова. Остановившись у порога, она чуть надменно и почему-то насмешливо вскинула подбородок; луч заходящего солнца кинул пламя на щеку, на полураскрытые в улыбке губы.

— Председателя ждешь? — Она села посреди избы на поставленную Аленой табуретку, вытянула стройные и сильные ноги в хромовых сапожках. — Не сказал, когда вернется?

— Без дела не задержится, — кратко ответил Павел; он видел в Наталье родственную душу, уважал за определенность действий, за неустрашимость.

Алена, ухмыляясь, на цыпочках обошла вокруг Натальи. Женщина с любопытством наблюдала за старухой.

— Что ты меня оглядываешь, тетка?

— А и красивая ты, девонька… Диво! — Алена в восторге всплеснула ладошками. — Прежде ты и не заглядывала ко мне… Что тебе пользы от бабы? Теперь в моей избенке мужик завелся. И какой мужик, милые мои! Обходительный, с руганью не кидается, не рычит, вон как Пашка Назаров… Тихо, ласково: «Бабуся… Спасибо, дорогая… Отдохни, бабуся…» Прямо душа тает от такого обхождения! Но ты, девонька, глазки на него не жмурь! От жены письмо получил нынче.

Наталья с испугом покосилась на Павла; тот опять уткнулся в окошко, делая вид, что его этот разговор не касается.

— Что мне до его жены? Я пришла по делу.

— А ты не сердись. — Алена все с тем же восхищением смотрела на женщину, ворковала: — Ты одна, не к кому прислониться, и он один… Разве я не понимаю…

Наталья вдруг растерялась, словно ее уличили в чем-то постыдном.

— Что ты тут наговорила, тетка? Зачем? — И неловко, спиной двинулась к выходу.

Алена уцепилась за рукав ее кожаной курточки.

— Прости меня, милушка!.. Не уходи!

Наталья с немым укором покачала головой, ушла. Старуха протянула с подвывом:

— И старая же ты дура, Алена! Язык твой отрезать надо и выкинуть, чтоб не болтался попусту! Обидела женщину ни за что ни про что! Дай себе зарок, Алена, молчать!..

Павел изумленно смотрел на старуху: раскаивается! Что с ней стряслось?

Алена в тонкой улыбке поджала губы и, подойдя к Павлу, шепнула на ухо:

— Люблю разгадывать человека, Паша. Страсть! Разгадаешь — как сквозь стеклышко посмотришь… По делу, говорит, пришла. Врет!

Возле избы остановился грузовик. Аребин бодро выпрыгнул из кабины, приветственно махнул Павлу кепкой, а войдя в избу, сказал:

— Завтра надо ехать на станцию за семенами.

За ним вступил и Мотя Тужеркин.

— Хорошо бы и тебе, Павел. Подберите ребят покрепче — поездка предстоит тяжелая… Пугачев даст вездеход.

— Привезем, Владимир Николаевич. — Павел воспринял слова Аребина как приказ и встал. — Пробьемся.

Аребин разделся, снял резиновые сапоги и подсел к столу.

— И еще к одному делу надо готовиться: совхоз дает пресс для выделки кирпичей.

18

Впервые со всей беспощадной силой ощутил Коптильников томительную, изнуряющую тяжесть тоски. Она жгла под сердцем, вызывая тошноту, настойчиво и неустанно гнала с одного места на другое — он бесцельно мотался по дому, по двору, по саду, немой, замкнутый, — она не давала затишья и ночью, когтистой лапой царапала душу, вырывая из груди болезненный стон; жена испуганно вздрагивала и невнятно бормотала молитвы; Коптильников уже не засыпал до утра; темный потолок давил на глаза. Мучили раскаяния и сожаления, какие являются всегда после совершенного зла, он горел от ненависти, мысленно жестоко мстил Аребину, хотя и сознавал, что тот ни в чем не был повинен. Вставал обессиленный, измятый думами и бессонницей; мешки под глазами налились густой синью. Голубые глаза потемнели, жена обмирала от их неподвижного, каменного взгляда. Один раз она, чтобы смягчить и задобрить мужа, подала к обеду водку в хрустальном графине, которым хозяин дорожил. Коптильников, точно обезумев, схватил графин и хрястнул его об пол: водку не принимала душа. Он подолгу сидел один на «своей половине», в громадной комнате, среди дорогой мебели, сверкавшей стеклом и полировкой, разматывал клубок угрюмых дум…

Белым пятном в непроницаемой туче тускло, невнятно светилась надежда — Прохоров. Разгневан, не подступиться! Дверь не растворил, как раньше, но щелочку оставил, хоть и с трудом, с одышкой, а пролезть можно. Прохоров принял Коптильникова на квартире. В первую минуту возмущался, кипел, но потом остыл, к столу, правда, не пригласил, в прихожей поговорил, и на том спасибо. И на размышления натолкнул…

— Ты думаешь, я буду плясать от радости: помощь подоспела — Аребин? Экий деятель! Но раз прислали — должны принять. О чем это говорит? — Прохоров насупил брови и понизил голос: — Не справились, не умеете работать, подбирать и воспитывать кадры. Вот как это надо понимать. Вина за это на кого ложится? Не на Ершову — она у нас без году неделя. На меня!

Коптильников робко заметил:

— Неужели и в самом деле Аребин этот сильнее нас, местных?

— Не знаю. Не думаю. — Прохоров выпятил губы, задумался. — Каков он работник и человек — покажет время. Споткнется раза два — в руководстве ли хозяйством, в поведении ли, — дискредитирует себя, авторитет потеряет. А мы уж церемониться не станем… На это надо время, дорогой мой, время…

Коптильников оживился, расправил плечи, словно крылья перед полетом.

— Так ведь споткнуться-то ему можно помочь, Петр Маркелович, можно и ножку подставить…

Прохоров строго откинул голову.

— Это что еще такое! Пожалуйста, без глупостей!.. Нашел время для шуток… — А проницательные, умные глаза блеснули мстительно, брови взлетели и опустились как бы с одобрением; он подал Коптильникову руку на прощание. И Коптильников уловил в пожатии обещание: в беде не оставит, а сковырнется новый председатель колхоза — и Коптильникова позовут, сами колхозники позовут! Назад, на старое, на насиженное место. Такие случаи бывали в районе, и не раз. И тогда он…

Но все это случится не завтра, не через неделю, а много позже. А что теперь? Как ему, Коптильникову, деятельному, неукротимо-своевольному, сидеть и выжидать! Можно с ума сойти!.. Не у дел… Ох, Аребин, не к добру прибило тебя к нашему берегу!

Ситцевая в полинялых цветочках занавеска на двери в другую комнату все время шевелилась: детишки, отогнув краешек, пугливо следили за отцом; чем страшнее бывал он, тем сильнее тянуло их к нему. Чернявые, востроносенькие, глазастые — беспородные, в мать, — они не вызывали в нем нежности. Лишь иногда потеплеет в груди от жалости к ним — не виноваты ведь, — вынимал из кармана баночку с леденцами, подзывал дочек-двойняшек.

— Выползай, мышата! — протягивал им баночку. — Берите.

Девочки неслышно приближались, робко, двумя пальчиками брали по леденцу и опять ныряли за занавеску.

Коптильников все чаще с завистью и сожалением думал о Катькином сыне, смежив глаза, улыбался, таял от любви к нему. Вот кого не хватает — Сережки! Посадить бы его на колени и рассказать о своих печалях, он поймет: у мальчишки такие смышленые глаза — отцовские… Потянуло вдруг взглянуть на него, какой он стал. Желание было неодолимо; казалось в нем, в этом желании, таилось спасение от всех бед…

Коптильников почти выбежал из избы, нетерпеливо, на ходу надевая пальто. Солнце тихо клонилось к закату, свет его, жидкий и печальный, напоминал опадающие осенние листья. Коптильников поспешно спустился к речке Медянке и, озираясь по сторонам, направился берегом, у самой воды, к огороду Назаровых.

Над приютившимися вдоль Медянки убогими банями клубился, сползая в речку, пахучий субботний дым. И у Назаровых курилась баня, ее всегда топила Катька.

Коптильников поднялся по тропинке, отворил скрипучую калитку и затаился за углом бани. Подождав немного, выглянул. Сердце сделало рывок, забилось неистово и больно: от двора к колодцу шла Катька с двумя пустыми ведрами; за ней, чуть поотстав, плелся Сережка, лениво передвигал ногами в больших бабьих ботах. Коптильникову словно плеснули в глаза огнем, фигурка мальчика сразу расплылась и задрожала: мешали смотреть слезы. «Как вырос парнишка!» — удивленно подумал Коптильников, следя за сыном; едва не вырвался крик: «Не упади!» — когда Сережка, перевесившись через сруб, заглянул в колодезь.

Катька достала воды и, чуть качаясь от тяжести, понесла ведра к бане; Сережка все так же неторопливо поплелся за матерью. Встретив Коптильникова, Катька, испуганная и растерянная, проглотила крик. Она попятилась, как бы заслоняя ребенка от его жадно светившегося взгляда. Из ведра на ноги ей плеснулась вода.

— Не пугайся, Катя, — сдавленно проговорил Коптильников, — не за худым пришел. На сына поглядеть мочи нет как захотелось.

— Не сын он тебе. — Катька оглянулась: нет ли непрошеных свидетелей этой встречи, — поставила ведра и выпрямилась, ожидающая, встревоженная.

— Ты как хочешь считай, Катя, а для меня он сын, мой, единственный.

Мальчик с недоумением выглядывал из-за юбки матери; чужой человек вынул из кармана железную нарядную коробочку и, присев на корточки, позвал:

— Иди сюда, Сережа, подойди ко мне…

Большие исплаканные Катькины глаза не отрывались от его лица, осунувшегося, бледного, несчастного и по-прежнему красивого; к сердцу ее медленно подобралась и больно схватила жалость. С отчаянной мукой ощутила Катька, что любовь к этому человеку, горькая, несчастная ее любовь, не утихала и никогда не утихнет, Катька почти инстинктивно подтолкнула Сережку к отцу. Голубые, хрустальной, излучающей чистоты глаза мальчика смотрели, не мигая, серьезно и с любопытством. Но леденцов он не брал.

— Возьми, сынок! — прошептал Коптильников растроганно.

Мальчик вопросительно оглянулся на мать. «Боже мой, до чего же они схожи, как одно лицо!» — отметила она и, наклонившись, кивнула. Коптильников бережно взял сына за плечи, легонько сжал, потом, приподняв, прижал к груди, поцеловал в щеку, в глаза.

— Растешь, сын, сынок мой!.. Крепенький!.. Мужик!.. — приговаривал он и смеялся глухим, горловым, похожим на рыдание смехом.

— Дядя, пусти меня, — сказал Сережка; он решительно освободился от отцовских объятий и побрел ко двору, разглядывая разноцветные леденчики.