Грачи прилетели. Рассудите нас, люди — страница 29 из 92

омент.

Терентий в волнении глотал дым, самокрутка, сгорев, жгла ему пальцы и губы. Черные задымленные усы встали торчком.

— Мариша к этому времени уехала вроде бы навестить тетку свою в семи верстах от Нежного… Я знал, где кони стоят, как отпираются ворота. Залез во двор, руки тряска бьет, никак не могу распутать узлы. Лошади, учуяв чужого человека, захрапели, забили копытами. Из дворницкой вышел сторож, собаки, как я их ни задабривал колбасой, завыли, залаяли… Одним словом, меня поймали, били нещадно: братья Рогожины — мужики дюжие, кулаки по пуду! Потом выбросили полумертвого за огород. Опамятовался я под утро, нога покалечена, ребра сломаны, дышать не могу. Однако жизнь брала свое — пополз… Уполз от смерти! Все лето провалялся, отходила мать. Когда выздоравливать стал, все просила: одумайся, говорит, Тереша, остепенись… Какое там степенить! В груди жжет — месть! Хоть и прихрамывать стал, а резвости не потерял. Осенью опять потянуло к дому Рогожиных. Темной ночью поджег дом. Занялся, как костер: я не пожалел керосинцу… И двор загорелся… Пока метались люди, спасали добро, я вороных тех вывел — и наутек! Заехал за своей Маришей, и в ту же ночь подались мы на Волгу, в Лысково…

Терентий замолчал, удрученный невеселыми воспоминаниями. Аребин чуть толкнул его в плечо.

— Где же твоя Мариша?

— Где? — Терентий хитровато взглянул черным молодым глазом. — На чужом, на ворованном к счастью не доскачешь, Владимир Николаевич… Не вышло у нас с ней жизни. Экономического базиса, как говорят теперь, не было для нашего счастья. Лошадей мы продали, прожили… Работать я не хотел: как это мне, лихому парню, да работать на кого-то! Ну, поглядела она на меня, помаялась да и вышла замуж за конторщика какого-то. И я поутих. Воровать лошадей отбило охоту. Только в революцию, когда громили помещика Мятлева, увел я пару золотисто-гнедых рысаков для сельсовета, возил начальство из комитета бедноты…

От исповеди Терентия веяло печалью, холодком неустроенности, тоской по счастью.

Аребин тихо, почти на ощупь шел домой, ногами отыскивая тропинку: темнота, глухая, шубная, навалилась на землю. Теплая дождевая пыль оседала бесшумно, тушила ночные шорохи, огоньки окошек тонули в туманной измороси. Ноги не скользили, а мягко тонули во взбухшей почве. «Для всходов хорошо, — подумал Аребин; он снял шляпу, и волосы, отсырев, похолодели, с бровей срывались капли. — „Не было экономического базиса для счастья“, — повторились горькие слова Терентия. — Да, счастье не носится в воздухе, как там ни взвивай под облака это слово, как ни поэтизируй. Счастье земное, у него должен быть крепкий фундамент, неколебимая основа — навек… Дано все: большие деньги, машины, плодородная черноземная земля… Надо только увлечь народ, сломить сопротивление людей косных, тунеядцев, а то и просто мерзавцев…»

22

С рассветом матово-сизый дым лег на землю. На огород прошли, отряхиваясь, куры с мокрыми отвислыми хвостами, оставили на траве ломаный влажный след. Грачиные гнезда отяжелели от сырости. Ветви ветел в кружеве молодой листвы казались холодноватыми и поблекшими. По улице с ревом промчались машины, с выгона донеслись одиночные выстрелы: Митька Просковьин хлопал кнутом; хозяйки выгоняли коров. На изволоке, за колхозным двором, распущенным павлиньим хвостом стояла заря; раскаленные докрасна лучи остро вонзались в небо, потом вдруг пали вниз — и сразу над землей заклубился пар, ударил в лицо застоялыми бродящими запахами. По сучкам ветел побежал живительный зеленый огонь, грачи встрепенулись, стряхивая с веток ледяные звенящие капли.

Аребин долго сидел на крыльце, размышляя.

Тяжелый колхозный воз, прочно застрявший, стронут, наконец, с места. Теперь его нужно толкать в гору, толкать и толкать, пока не выберется на вершину, на венец. Посеялись вовремя. Дворы очистились от навоза. Доярки навели порядок в коровниках. Катькины ребятишки не покидали избу Павла Назарова, сама Катька не вылезала со скотного двора: обхаживала коров. Надои молока заметно повысились. Шоферы начали возить из-за Суры лес. Аребина несколько озадачивало неохотное, как бы вынужденное согласие членов правления, когда встал вопрос о выделке кирпичей, — мало верили в успех этого начинания.

Аребин еще раз позвал к себе братьев Аршиновых. Цыганисто-черные, бородатые, смекалистые, мастера на все руки, они внушали уважение здравым своим рассудком и степенностью. Каменные дома их, сложенные, быть может, дедами, стоят, словно вытесанные из одного массива, время лишь немного вдавило их в землю.

Аршиновы шли по дороге неторопливым, тяжеловатым шагом — старший, Папий, впереди, младший, Еруслан, на полшага сзади, с левого плеча. Подойдя к крылечку, сняли фуражки, — седина как бы вспенила густые черные волосы. Поздоровались с Аребиным за руку. После приглашения сели. Аребин попросил Аршиновых разрешить его сомнения.

— Это все наша деревенская несознательность, Владимир Николаевич, — заговорил Папий; черные, по-молодому горячие глаза его глядели из-под карниза бровей сердито. — Будь наша власть, — он кивнул на брата, — мы заставили бы всех, все село делать кирпичи вручную, ручным прессом. Делай и клади избу, думай о потомстве. Деревянная изба — обуза, добровольная обуза. И рассадник для тараканов — щелей много, пазов. А дворы? Построишь, сколько лесу вгонишь, год, два, три минуло — и глядишь: переломилась хребтина, столбы повело, ставь подпорки.

— Брат верно говорит, Владимир Николаевич, — поддержал Еруслан; он сидел ступенькой ниже Папия и смотрел на Аребина снизу вверх. — Стой на своем. Мы этот пресс знаем. При толковой организации он может давать по пятнадцати тысяч штук в день.

— Организацию мы вам хотим подсказать такую, — перебил Еруслана Папий. — От карьера до пресса проложим рельсы — годов шесть назад их завезли для коровника, на подвесные склизы, но в дело не пошли и сейчас лежат возле кузницы; кузнецы потянули было немного, но я вовремя заметил и пресек. Старая вагонетка есть. Починим. Кузнецов заставим сделать платформу для подвоза сырых кирпичей к сушильным сараям и от сараев к печам. Вы за это не беспокойтесь. На постройку калильных печей надо тысяч тридцать кирпичей — кладите по рублю. Сложим мы сами, дадите в помощь людей. На это уйдет недели две…

— А управимся? — спросил Еруслан.

— Управимся. — На Аребина опять сверкнули из-под карниза бровей глаза Папия. — Уговор такой, Владимир Николаевич: не упускать летнее время… Завозите кирпич и дрова. Место для печей, сараев мы уже выбрали…

— Во сколько же нам обойдется кирпич? — Аребина больше всего тревожил этот вопрос.

Братья Аршиновы переглянулись; взгляды их спрашивали, отвечали, опять спрашивали; пошевеливание бровей отмечало сомнение, несогласие, а кивок седой головы утверждал.

— Двести пятьдесят рублей тысяча, — сказал Папий.

— Не может быть! — вырвалось у Аребина. — Вместо полутора рублей — двадцать пять копеек штука? Не ошиблись? Ну, а если не платить рабочим?

Аршиновы скромно усмехнулись: вопрос показался им скорее наивным, чем нелепым.

— Кто же задаром работает?..

— Не вы, конечно, — поправился Аребин. — Вы будете получать то, что положено.

— Не о нас речь. — Папий Аршинов встал, прикрыл пену седины фуражкой. — Решайте, Владимир Николаевич, дело верное…

Проводив Аршиновых, Аребин остался сидеть на крыльце, опять прикидывал, выверял… «Не круто ли беру? — с беспокойством думал он. — Не горячусь ли?.. Как бы не загрести руками больше того, чем смогу поднять! Надорвусь. Человек с надорванными силами не работник. Они, члены правления, тоже ведь не младенцы, у них опыта побольше моего. А, возможно, остерегаются из предосторожности: самостоятельность в них была задавлена, привыкли все делать по указке, с понуканием. Теперь этой указки нет, вот и озираются по сторонам, вот и страшатся: как бы чего не вышло, не получить бы нагоняя… Но, должно быть, в этом-то и заключается правда времени — круто порвать и отбросить путы, дать простор таланту человека. У любого дела, большого или малого, есть истоки. И от смелости, решительности вначале зависит успех всего дела. Братья Аршиновы не легкомысленные мальчишки, они ступают по земле твердо…» — Аребин с досадой, с невольным страхом отмечал, что жизнь села засасывает его все глубже, заслоняя весь свет вот этими кирпичами, коровниками, сеялками, вот этими мелкими заботами и хлопотами…

Прибежала рогатая сторожиха: председателю велели явиться в правление — прибыл Прохоров.

Аребин шел на свидание с Прохоровым с тяжелым чувством — споры с этим вспыльчивым человеком как-то опустошали.

— Затвори дверь! — приказал Прохоров, не подавая руки; он пересек комнату из угла в угол; повернулся рывком, седая прядь на темени приподнялась и тут же поникла, прихлопнутая неласковой ладонью.

— Попроси вызвать Алгашову.

Аребин послал сторожиху найти агронома.

— На штурм трудностей нам следовало бы идти сообща, единым строем, — заговорил Прохоров негромко, вкрадчиво. — А ты, товарищ Аребин, норовишь все наперекор, вразрез с нашими интересами…

Аребин улыбнулся невесело.

— Уж не за интересы ли буржуазии я стою, по-вашему?

— Шутки твои неуместны! — вспылил Прохоров. — Может быть, ты и смел. Но не всякая смелость коммунисту к лицу, иная смелость позор за собой тянет, выговоры да покаяния… — Облокотясь на стол, сидел, обиженно нахохлившись, брови наползли на глаза. — Мы выносим решения, идем на поблажки — на год отсрочили вам, как маломощным, покупку техники. Вы же на наших решениях ставите крест. Купили. Зачем? Что это за демонстрация, черт возьми! — И локтем ударил по столу. — Что за самоуправство!

— Это не самоуправство. — Аребин сдержал себя. — Мы не хотим весь век быть маломощными.

Прохоров возвысил голос.

— То есть как это не хотите? — И медленно до багровости покраснел, устыдясь своего нелепо вырвавшегося вопроса; замолчал в замешательстве, уронил взгляд на туго сплетенные пальцы рук. Выручила вошедшая Наталья Алгашова; она встала у порога.