Грачи прилетели. Рассудите нас, люди — страница 36 из 92

Аребин не упрекал Ольгу. Супружеские обязательства и права — это еще не те узы, которые бесповоротно соединяют людей; жена не хвост и не нитка вопреки пословице: «Куда иголка, туда и нитка». Единство взглядов, убеждений, жизненных целей — вот что спаивает нерасторжимо, вот что по-настоящему надежно. Аребин вздохнул. Было одиноко, тоска по сыну делала его несчастным. Ольга уходила все дальше и дальше. Не остановить, не вернуть…

На огороде, в лунках, пышно раскинулись жирные огуречные плети; бледно-желтые цветочки проглядывали сквозь густую листву; кое-где намечались молодые огурчики.

К грядкам воровато подступил петух, остановился, выпятив золотистую грудь, и, тряхнув рубиновым гребнем, поведя на Аребина круглым и каким-то накаленным, дерзким глазом, строго произнес свое петушиное: «Ко-ко-ко!» И сейчас же на этот призыв подбежали две курочки, суетливые и бестолковые. Петух широким и щедрым взмахом ноги со шпорой отшвырнул плеть и открыл для них огурец.

Аребин улыбнулся, припомнив, как в детстве мать посылала его:

— Володька, поди выгонь с огорода кур. Все огурцы выклюют…

Вот и сейчас он неожиданно хлопнул в ладоши, крикнул, и куры с наигранным испугом, скандально крича, метнулись в сторону, хотя в этом не было необходимости; петух же, кося накаленным глазом, покинул огород неторопливо и с достоинством, он как будто был шокирован шумом, поднятым глупыми курами из-за пустяков…

Отворив калиточку, Аребин вошел в огород и присел возле лунок. Руки нащупали под шершавыми листьями два тугих, в острых пупырышках огурца. Обтер их подсолнечным лопухом и тут же, на грядках, съел. От огурцов повеяло свежестью ранней весны.

Мотя Тужеркин, подкатив на машине к самому крыльцу, выпрыгнул из кабины. Волнение перед предстоящей дорогой он попытался прикрыть показным громким оживлением.

— Готов, путешественник? — крикнул он Константину Данилычу. — Оторвемся мы с тобой, дед, от гнезда, и ищи-свищи нас: заживем, никому не подвластные, сами себе хозяева!

На крыльцо вышли и мать, и Катька, и ее ребятишки. Павел заботливо застегнул пуговицу на рубашке деда.

— Смотри, чтобы тебя не продуло, — наказывал он. — Мотя, оба окошка не открывай, чтобы ветер насквозь не гулял… И на улицах там оглядывайся. — Павел нырнул к Моте в кабину, откинул сиденье и вытащил из сумки бутылку.

— Что это такое? — с угрозой стал наступать он на Мотю.

Тужеркин изумленно развел руками.

— Вот нюх — прямо собачий! Прихватил, чтобы с устатку глотнуть. — И умолк, увидя гневно вспыхнувшие глаза гвардейца.

Павел с размаху швырнул бутылку, разбил об угол избы; в стороны полетели брызги и осколки.

— Если узнаю, что выпил в дороге, несдобровать тебе, Матвей. Учти, я тебя предупредил. Дед мне доложит.

— Ни капли! Подписку дам.

С огорода вышел Аребин.

— Надежно собрался?

— Вроде ничего не забыл, Владимир Николаевич. — Мотя часто заморгал, припоминая, не упустил ли он чего-нибудь. — Три запасных колеса взяли, десять штук камер, сам все заплаты на них проверил. Аккредитив в кармане, документы тоже…

— Заезжайте прямо к моим, — сказал Аребин. — Машину поставьте ночевать в переулке. Вот письмо, передашь его Ольге Сергеевне.

Мотя спрятал письмо в бумажник.

— Прощайся, дед, — сказал он. — Засветло надо добраться до Горького.

Дед Константин поцеловался с домашними, и Павел подсадил его в кабину, плотно прикрыл дверцу. Машина тронулась…

Катька собирала осколки бутылки, чтобы ребятишки не порезали ноги.

29

С утра Наталья ушла в поле, пробиралась целиной среди желтых лужиц поспевающих хлебов, определяя участки для выборочной косовицы, и теперь, усталая, возвращалась в село. На мостике через Медянку она задержалась, охваченная тревожным раздумьем, облокотилась на жиденькие перильца; она часто останавливалась вдруг в самом, казалось, неподходящем месте, чутко прислушивалась к чему-то и улыбалась, словно заглядывала внутрь себя.

После той ночи во ржи она заметно переменилась; лицо стало тоньше и строже, тревога смахнула с губ беспечную, чуть брезгливую усмешку, дерзкая лукавинка и надменность в глазах сменились беспокойством.

Внизу, сквозь узкую горловину в запруде, с дремотным бормотаньем переливалась зеленоватая вода. Полосатая лягушка высунула рогатую морду и что-то по-старушечьи скрипуче и брюзгливо проурчала. С берега булькнули в воду комья земли. Лягушка не устрашилась, не нырнула, лишь отодвинулась подальше, укоризненно блеснув крупными горошинами глаз: нигде ей, старой, нет покоя… Наталья подняла голову.

На мостик сбежала Маня Фетисова, запыхавшаяся и растрепанная; на пыльных щеках — светлые продольные полоски. Девушка, видимо, плакала.

— Как хорошо, что я вас увидала, Наталья Ивановна! — заговорила она всполошенно. — Бабы разбежались!

Наталья не поняла.

— Какие бабы? Откуда?

— С кукурузы. С прополки. По домам. Разбежались — и все. Не хотим, говорят, задаром спину гнуть — и все! И ушли…

Наталья растерялась, на переносье обозначились мелкие веснушки; ее качнуло, и перила, скрипнув, пошатнулись.

Год назад к «Грому революции» был присоединен маломощный колхоз деревни Березки. На его площадях была посажена кукуруза, и вопреки указаниям из района посажена поздно: Наталья ждала, когда почва хорошо прогреется и удобрится. Взошла кукуруза дружно, свежая и сочная, и теперь требовала тщательного присмотра. Уход пропольщиц с полей грозил бедой: сорняк заглушит, сожрет кукурузу, как и в прошлый и в позапрошлый годы. И в случае неурожая Наталье припомнят ослушание.

Наталья чуть оттолкнулась от перил и, свернув с мостика, побежала по тропинке вдоль берега. До Березок всего три километра, искать машину или подводу — только время тратить.

— И что с ними стряслось, с этими бабами, ума не приложу! — прерывисто проговорила Маня Фетисова. — Словно их ветром всех сдуло, снялись и упорхнули!.. Ох, Наталья Ивановна, задохнулась!..

За селом на дороге, среди хлебов, в тишине, Наталья как-то сразу успокоилась. «Раньше при таком известии и не охнула бы, — подумала она с улыбкой. — Ну, ушли и ушли, ничего такого отчаянного в этом нет… А теперь как рванулась, будто на пожар!..» Земля, по которой ступал любимый человек, становилась ближе, роднее.

— Подожди, Маня, — сказала она девушке. — Отдохнем.

Маня сразу же села сбоку дороги, примяв стебли пшеницы.

— Когда не надо, машины проходу не дают, пылью замучают, — обиженно проворчала она. — А сейчас, как нарочно, ни одной живой души.

Пшеница, окропленная звоном жаворонков, текучей рябью спадала от дороги к речушке; второе крыло занесла к самому небу. Солнце все гуще присыпало колосья золотистой пыльцой. Остаток пути до Березок Наталья и Маня Фетисова прошли не спеша.

В деревне на пруду стояла по колени в воде женщина с подоткнутым подолом юбки. На деревянных мостках кучкой лежало белье. Женщина с размаху била вальком по мокрой, свернутой в жгут рубахе.

Маня Фетисова указала на нее.

— Глядите, Дунява Гагонова! Белье полощет как ни в чем не бывало! До чего же непостоянная женщина! Работать примется — не угонишься. Ввяжется ругаться — считай, пропал, десятерых за пояс запихнет. С кукурузы первая ринулась — никакая сила не остановит… Видишь, как хлещет!

Наталья спустилась на прогибающиеся под ногами мостки. Дунява распрямилась, поспешно обдернула юбку, прикрывая колени, и смущенно улыбнулась, крупная, полногрудая, полыхающая здоровьем; глаза серые, с дымком, на алых щеках ямки, один зуб спереди чуть с косинкой, и этот косой зубик и ямки на щеках придавали лицу девичью чистоту и обаяние. Такие лица изображать бы на полотне, как символ плодородия, изобилия, довольства и счастья!

— Белья накопился целый ворох, — как бы оправдываясь, заговорила Дунява певучим, обвораживающим голосом, и улыбка раздвинула ее вишневые губы. — Суббота придет — не то что самим, мальчишке переменить нечего…

— Ты, Дунява, за белье не прячься! — крикнула ей Маня Фетисова. — Не оно погнало тебя с кукурузы!

Наталья пристально, с оценкой разглядывала женщину.

— Неужели у тебя сердце не болит: бросила работу, сбежала домой?

Ямки на тугих щеках Дунявы углубились.

— Если оно начнет болеть по любому случаю, то, пожалуй, зачахнет прежде времени!

Маня косилась на Дуняву осуждающе, враждебно.

— Есть ли у нее сердце-то, это еще надо узнать. Зато язык болит, за это могу поручиться: мозоли набила от пересудов.

Дунява швырнула валек в воду, окатив себя и Наталью брызгами, прищурила свои дымные глаза и пошла на Маню Фетисову.

— А тебе что за интерес мои болезни считать? — В груди ее словно лопнула певучая струна; скандально-визгливый голос сверлил слух. — Ты что, лекарь? Все боли, какие есть, мои! За кукурузу страдаешь, звеньевая! Смотри, высохнешь от усердия, замуж не возьмут! — Дунява обернулась к Наталье. — Работать на даровщину не согласная!.. Когда мы были одни, без вас, все знали, кому что заплатится. Нас в поле за подол не тянули. Сами шли. Теперь мы, березовские, в вашем колхозе пасынки! Для нас — крошки с вашего стола. Крошками сыт не будешь!

— Остановись! — крикнула Наталья. — Подумай, что болтаешь! Кто вбил тебе в голову такую дурь?

— Сами не маленькие, видим.

Наталья с осуждением покачала головой.

— Красивая женщина, молодая, а так распускаешь себя, смотреть противно!

— А коли противно, так отвернись! — Дунява рывком запихнула под платок пряди волос, сбежала в воду, замочив края юбки, и с ожесточением стала хлестать вальком по мокрому белью.

— Зачем послали ко мне березовских? — Маня взглянула на Алгашову с упреком и обидой. — Теперь Шура Осокина вызовет, выговаривать начнет: скажет, не смогла организовать прополку… А как такую бабу организуешь! Разве что Тужеркин ее организует…

Неподалеку от пруда на крылечке избы сидела старуха с маленьким на коленях. Она подозвала Наталью и Маню.

— Пробрали бы вы ее хорошенько, толстобокую, — заговорила она ворчливо и кивнула на Дуняву: мать с дочерью жили не в ладах. — Ишь повадку взяла: чуть что, и с поля долой! Такая много домой не принесет, на другое надеется… А все Коптильников подбивает…