Аребин увидел перед собой широкую, по-юношески крутую грудь, резко вырубленный, чуть выдвинутый вперед подбородок; пристальный взгляд в упор говорил о большой воле и волкодавьей хватке этого человека.
— А это его заместитель Кокуздов Кузьма… Отчество забыл…
Кокуздов с неожиданным проворством схватил ладонь Аребина и затряс ее обеими руками.
— А это секретарь парторганизации Орешин.
Бухгалтер оторвался от бумаг, встал, длинный, стеснительный, неловко сунул Аребину руку и тут же выдернул ее, затем выкрутил фитиль лампы — в потолок метнулась черная лента копоти, но светлее в комнате не стало.
Аребин сел на лавку, снял намокшую шапку, и сразу приятно заломило в ногах: усталость навалилась на плечи — не побороть.
Кузьма Кокуздов, опережая всех, сообщил:
— Мы вас определили к Алене Волковой. Она одинокая. Возложили на нее полную заботу о вас. Живите, отдыхайте. Вас проводят.
— Спасибо, — сказал Аребин. — Подвода уже ушла…
Ему хотелось спросить, почему тот парень, Пашка Назаров, выметнулся отсюда таким вихрем, что произошло. Но заговорил Прохоров:
— Поживете пока, пооглядитесь… Скажу наперед: люди здесь балованные, непокорные, узды боятся хуже огня… В общем, знакомьтесь с жизнью нашей. Потом вас пригласим к себе, договоримся…
Выйдя на улицу, Аребин постоял возле угла, все еще держа в руках липкую от сырости шапку. Тучи текли, видимо, низко, над самыми крышами; лицо и волосы сделались влажными. Было неспокойно и немного боязно. Он задумчиво побрел в сторону, куда ушла подвода. Робкие огоньки раскидались беспорядочно: одни светились где-то высоко, другие лукаво мигали из-под горы, третьи были вкраплены во тьму в самой дали. У людей каждого села есть свой, особый характер, свои повадки, свой склад быта. Примут ли его, Аребина, люди? Подберет ли он ключ к их загадочному «нутру»? Любовь его ожидает или равнодушие, а то и вражда? Другом ему будет Назаров или врагом — ведь чем-то вызван был тот взрыв гнева. Все эти вопросы нахлынули внезапно и резко. Он остановился. Совершить переворот в их жизни, в их судьбе за два года… Смешно! Впрочем, не рано ли думать об этом? Возможно, что его еще и не изберут, теперь не очень-то прикажешь — бери, кого даем. Время и события круто повернулись, и в их пользу…
Лопнул лед на пруду, рождая унылый и печальный звук. В отдалении неохотно тявкала собака. Послышалось знакомое фырканье лошади и поскрипывание колес — это возвращался Мотя Тужеркин.
— Все в порядке, Владимир Николаевич! — бодро отрапортовал он, словно не проехал тридцати километров. — Я приказал Алене, чтобы она подтопок затопила, самовар поставила, а теленка в чулан загнала. С Ольгой Сергеевной Шурку Осокину пока оставил, чтоб развлекала разговором. Сейчас я вам покажу направление. Глядите: на два пальца левее ветлы. Видите огонек? Вот это и есть Алена Волкова, за мостиком второй дом…
Аребин угрюмо молчал.
— Вы поняли, или повторить?
— Понял, — сказал Аребин. — А где живет Пашка Назаров?
На улице, протянувшейся вдоль речки Медянки, Мотя придержал лошадь и кнутовищем указал в темноту.
— Вон под бугром избенка торчит. Различаете? Его. — Он хмыкнул и покрутил головой. — Двора нет, а ворота на запоре… Три ветлы у крыльца растут, знаменитые ветлы, можно сказать, фамильная гордость. Пашка даже с фронта в письмах наказывал матери, чтобы она, кой грех, на дрова их не спилила, а сберегла в целости и сохранности. Ха, смерть объятья протягивает, а он о ветлах мечтает… Иные, Владимир Николаевич, соловьев обожают, канареек, голубей, а Пашка — грачей. Души не чает: выйдет на крылечко, загнет голову, наблюдает за их жизней, слушает, как они, окаянные, горланят… За тридцать перевалило, а он все по деревьям лазит, в гнездах шарит… — Оборвав смешок, Мотя уже серьезно предостерег Аребина: — Хоть он и дружок мой, но вы его опасайтесь, Владимир Николаевич: запросто может словом ушибить. Он, Владимир Николаевич…
Аребин осторожно спустился по скользкой тропе под гору, обошел ветлу, опираясь на ее неохватный корявый ствол. Над головой вскрикнул спросонья и захлопал по веткам грач, и тишина опять плотно сомкнулась, как вода после брошенного камня.
В темных сенях Аребин опрокинул пустое ведро — оно с грохотом откатилось, — нашарил скобу и отворил дверь.
Хозяева ужинали при слабом свете пятилинейной лампы.
На лавке сидели Павел, сестра его Катя с маленьким на руках; между ними трое ее ребятишек-погодков — чуть виднелись их стриженые головы, да мелькали руки с ложками и ломтями хлеба; у окошка — Константин Данилыч, старик в тяжелых роговых очках; мать ела стоя.
— Добрый вечер, — сказал Аребин, притворяя дверь. — Погреться пустите?
— Милости просим отужинать с нами чем бог послал, как в старину говорили! — живо отозвался дед Константин Данилыч и тотчас очутился возле гостя. — Раздевайтесь, скидайте резину с ног…
В избе пахло вечерними перепревшими щами, овчинными полушубками, в подтопке догорали дрова, бросая на порог жаркие отблески; веник в углу казался пучком красной проволоки. Тягуче, простуженно шипело что-то — над кроватью висел репродуктор.
Крынка с молоком и полкаравая хлеба вызвали у Аребина слабость в ногах — от голода. Он повесил пальто и шапку на гвоздь в косяке, снял облепленные грязью резиновые сапоги и в носках прошел к столу.
Павел сердито отодвинул от себя ребятишек.
— Вылазьте! Забери их, Катька.
— Дайте им поесть, — поспешно остановил его Аребин.
— Поедят после. Так и торчат здесь с утра до вечера, как будто своего дома нет.
Ребятишки побросали ложки и хлеб; ломти с выеденными мякишами напоминали подковки.
— Ладно, ладно, не шуми… — Катя вывела из-за стола малышей. Они сбились в кучку возле подтопка, белоголовые и глазастые, безотрывно следили за незнакомым человеком, который помешал им ужинать.
Мать тряпкой смахнула со стола белые молочные лужицы, оставшиеся после ребятишек, вытерла передником ложку для Аребина, в большую эмалированную чашку вывалила из чугунка комья крутой пшенной каши, залила молоком.
Аребин тотчас вспомнил свое детство: вместе с братишками и сестренками ел он из общей чашки щи, картошку, кашу, украдкой поглядывал на отца в ожидании, когда тот тихонечко стукнет по краю чашки и даст команду: «Хватай, ребята!» На дне чашки сталкивались все ложки: каждый норовил выбрать кусочек мяса побольше и получше: отец тогда отступался, лишь посмеивался наблюдая…
Аребин не заметил, как осторожно положил ложку дед, затем Павел, а мать и вовсе не притронулась: убирала в чулан посуду. Константин Данилыч с улыбкой наблюдал за гостем сквозь выпуклые стекла «профессорских», как он их называл, очков.
— Проголодались вы, я вижу, шибко…
— С утра ничего не ел. — Аребин смутился: чашку опорожнил один.
Приподняв на лоб очки, дед прищурился, чуть подался к Аребину.
— Постойте-ка, это вы недавно к правлению подъехали с Матвеем Тужеркиным?
— А ты не узнал? — буркнул Павел недружелюбно.
Аребин вгляделся в лицо Павла. Должно быть, глаза его разучились выражать чувство радости и ласки; они горели под густыми спаянными бровями темным и отчаянным огнем, как у человека, который уже не надеялся, что к нему вернется когда-нибудь душевная ясность и покой; он жил как бы со стиснутыми зубами, от этого в вырезе туго сомкнутых губ его таилось что-то страдальчески-горькое и непреклонное. В расстегнутом вороте старой, залатанной на плечах гимнастерки виднелась крепкая шея с выпиравшим кадыком. Когда склонялся, на лоб тучей сползали волосы, тусклые, без блеска, и жесткие.
— Вы к нам, извиняйте, по делу или просто на огонек? — допытывался дед, явно обеспокоенный чем-то; помедлив, кашлянул, прикрывая рот ладонью. — А может, вас из правленья к нам, от Прохорова?
— Нет, я сам по себе. — Аребин вытер платком вспотевшее лицо, повернулся к Павлу. — Что там у вас случилось, если это не секрет, конечно?
Павел легонько оттолкнул от себя стол и, поднимаясь, низко пригнул голову, чтобы не задеть лампу.
— Я уже сказал: гадов на земле много! — с досадой бросил он.
Катя передала ему маленького.
— Подержи-ка, я одену ребятишек…
Она быстро и привычно управлялась с детьми: кинула одежонку двум старшим, сама же занялась младшими — подпоясывала, застегивала пуговицы, завязывала шнурочки, закутывала головы платками. Это была высокая женщина с толстой девичьей косой; возле рта уже легли горькие отметины, губы выцвели; только глаза, большие и темные, как у Павла, делали ее строгой и красивой.
Попрощавшись с Аребиным, она повела свой выводок домой; ребятишки вереницей, как утята, переваливались через порог и пропадали в темноте сеней. Павел зажег фонарь и вышел их проводить.
Константин Данилыч тотчас выключил радио и подсел к Аребину.
— Как вас величать-то?
— Владимир Николаевич.
— Из Москвы! — Дед изумленно, с оттенком гордости покосился на мать Павла, как бы говоря: «Видишь, откуда залетела к нам птица!»
Мать распялила пальто гостя на черенках двух ухватов и прислонила его к горячему подтопу сушиться.
— Что Москва, Владимир Николаевич, все шумит, содомится? Люди, говорят, бегают по улицам еще шибче, резвей — развивают государственную деятельность… Одно слово — столица. Бывал, бывал… — Константин Данилыч доверительно притронулся средним пальцем к рукаву Аребина, прошептал, озираясь на дверь, куда ушел Павел: — Зря вы его пытаете, Павличек ничего не скажет… — Дед говорил о внуке с ласковым состраданием. — Не отходчив, долго не остывает… Вот уезжать собрался. В город. Нельзя ему здесь больше жить. Иссох весь. Как норовистая лошадь, закусил удила и мчится вскачь. Что тебе рытвина, что яма — прямиком!.. — Дед щекотнул ухо Аребина своей седенькой, клинышком, бородкой. — Что у них было в правленье! До драки дело дошло…
— Из-за чего?
Дед, откачнувшись, пытливо и с подозрением взглянул сквозь массивные очки в лицо гостю: глаза Аребина смотрели бесхитростно, внимательно и утомленно.