Мы медленно брели по Метростроевской. Улица все больше пустела. В переулках жизнь совсем замерла.
— Каждый человек, Женя, создает себя прежде всего сам в соответствии с задачами и целями, которые он перед собой поставил. И чем выше жизненные задачи, тем значительней поступки. Никто из моих родственников выше рабочего не поднимался. Так уж случилось. Отец надеялся на меня. Надежд его я не оправдал: после десятилетки провалился на экзаменах в институт. Взяли в армию. Вот вернулся. Хочу сделать еще одну попытку.
— Теперь вы на коне: производственный стаж или служба в армии сильнее всех баллов. — Я не мог уловить, осуждает это Женя или одобряет. — Ну и что? Поступите в институт, окончите. Ну, а дальше-то что, Алеша?
— Ничего. Просто будет больше возможностей для воплощения замыслов.
— А какие они, ваши замыслы, если не секрет? — спросила Женя.
— Не знаю. Я ничего не знаю. Время летит с такой сверхзвуковой скоростью, что едва успеваешь следить за ним. Время меняет облик Земли, облик мира, жизни. Сегодня мы одни, а завтра — совершенно другие, новые и более совершенные. Нужно не отстать от времени, нужно успеть что-то сделать. Возможно, я буду сменным мастером на стройке какой-нибудь колхозной птицефермы. Но может случиться, что стану и начальником строительства какого-то неведомого доныне города на земле. Города Солнца, о котором мечтал когда-то Фома Кампанелла. Не знаю, Женя. Но быть готовым ко всему необходимо.
Женя спросила:
— А в какой институт вы сдаете?
— В строительный.
Она приостановилась.
— Я там учусь.
— Вы? — Я оглядел ее с головы до ног: она годилась бы, ну, скажем, в стюардессы на международных авиалиниях; для строителя — слишком изящна.
— Представьте, — подтвердила Женя.
Я опять приблизился к пропасти — заглянул ей в глаза, темные и недвижные. Я осознал, что встреча наша не случайна.
Женя тронула меня за локоть и шагнула вперед.
— Сейчас поступают учиться туда, куда есть возможность попасть.
— У вас, должно быть, мощная была… возможность?
— Вот именно. Генеральская. — Мы рассмеялись, поняв друг друга.
— Как пойду на экзамен с таким синяком? Подумают, хулиган.
Женя бережно прикоснулась пальцами к моему глазу.
— Они так примитивно не подумают. Сейчас что-нибудь сообразим…
Через несколько минут она ввела меня в дежурную аптеку. В помещении было глухо и полутемно. За барьером одиноко сидел очень древний человек с выбеленными сединой, неживыми волосами и обрабатывал рецепты. Женя приблизилась к стеклянному окошечку.
Старичок молча и с сочувствием посмотрел на нее сквозь выпуклые очки.
— Нет ли у вас какой-нибудь примочки или мази?
— Где у вас боль? В пояснице, в коленках?
— Нам от ушибов что-нибудь, — сказала Женя тихо и покосилась на меня.
Аптекарь приподнял очки на лоб. Бледное, высушенное личико его оживилось понимающей улыбкой.
— У современных молодых людей кулаки намного крепче мыслей. К такому выводу пришел я к концу своей жизни. Практика… Одного не могу постигнуть: наука превосходит самое себя. Не кулаками же движется она, скажем, в космос. Очевидно, я допустил просчет в своих выкладках. Но возвращаться искать ошибку нет времени, не успею. Мой внук уверяет, что я отстал от жизни. Наверное, в этом есть логика. Он мальчик смышленый, талантливый. Между прочим, комсомолец. Аптечное окошечко, я вам скажу, не высокий пост для наблюдения жизни. Не с мечтой люди идут сюда, а с недугами, с ушибами. Я сейчас приготовлю компресс из бодяги.
Белый одуванчик головы его качнулся к двери. Старичок принес на блюдце серую пахучую массу.
— Поухаживайте, милая девушка, за своим кавалером. Наложите это на бинт, вот так, и — к ушибленному месту. Надеюсь, цвет лица изменится к лучшему…
Женя завязала мне глаз. Сразу стало легче, не столько от снадобья, сколько от ее пальцев, легко прикасавшихся к моему лицу, к волосам. Она отступила от меня на шаг и кивнула головой.
— Вы напоминаете адмирала Нельсона. Правда, доктор?
Белый пух на голове старичка шевельнулся, как от дуновения ветерка. Старичок тоже поддался обаянию девушки.
— От вас веет романтикой, Алеша.
— Бодягой, — поправил я и усмехнулся.
— Спасибо вам, доктор, — опять польстила старичку Женя. — До свидания…
— Будьте счастливы, дети. — Аптекарь маленькими шажками пробежал к выходу, провожая нас.
Мы двинулись вдоль бульвара.
— Какой милый старикашка! — сказала Женя. — Сидит, что-то там составляет… Он так похож на одуванчик, что мне хотелось подуть на него. — И вдруг засмеялась, запрокинув голову. — Бодяга! Ужасно глупо и смешно!..
Женя развеселилась. Она вскакивала на пустые скамейки, кружилась, убегала далеко вперед, звала меня за собой. Я невольно заразился ее дурачеством. Вот она остановилась возле памятника Гоголю, церемонно поклонилась.
— Здравствуйте, Николай Васильевич! Много же вы доставили нам горьких хлопот: не терпелось убежать погулять, а тут надо было читать вашу скучную книжку «Мертвые души». Почему это все книжки, которые надо читать по обязанности, кажутся скучными?.. Учились в школе — не могли дождаться, когда закончим. А пришел конец — испугались: впереди одни беспокойства, нужно устраивать свою судьбу, думать о себе всерьез. А в школе было весело. Изобретали всяческие проделки, устраивали спектакли…
Я тоже вспомнил свою школу.
— В последний раз мы ставили «Горе от ума».
— Вы играли Чацкого?
— Да.
— А я Софью.
Женя отбежала за скамейку и голосом слуги произнесла: «К вам Александр Андреевич Чацкий!»
Я подлетел к Софье.
— «Чуть свет — уж на ногах, и я у ваших ног!»
В этом месте во время репетиций мы, «Чацкие», целовали девчонок, игравших Софью, в губы — со встречей! — приводя их в смущение и вызывая веселье ребят. Я и сейчас, дурачась, хотел так сделать. Но я забыл, что здесь не школа и передо мной — не одноклассница. Женя отвернула лицо.
— Это жульничество, — сказала она суховато. — У Грибоедова ремарка: «С жаром целует руку».
— У нас, наверно, была другая редакция комедии.
— Я не хочу играть по другой редакции.
Мы пересекли Арбатскую площадь, непривычно пустынную в этот поздний час. Одинокий, как бы забавляясь сам с собой, озорничая от скуки, метался в светофоре огонек, — то в одно окошко заглянет, то в другое. Беспрепятственно проносились редкие автомобили…
Минуту назад такая простая, общительная, Женя — я это сразу почувствовал — отдалилась от меня, точно одумалась, и замкнулась в свой мир. Шагала рядом молчаливая, строгая и чужая. Я угадывал, что в ней происходила какая-то борьба, она чему-то сопротивлялась. Возможно, мою выходку с поцелуем нашла неуместной и даже нахальной.
«Идиот! — ругал я себя. — Более бездарной шутки нельзя было придумать!»
На Суворовском бульваре Женя чуть было не упала — споткнулась о камень или о корень. Села на скамейку и сняла босоножку.
— Ну что это такое! — воскликнула она плачущим голосом. — Стоит только надеть хорошие туфли — непременно каблук отлетит. Как назло!
Я рад был случаю снова завоевать ее доверие.
— Ничего страшного. Сейчас починим. — Я взял у нее туфлю, нашел осколок кирпича и отодвинулся к решетке. Укрепив туфлю на железном столбике, я ударил по каблуку, потом еще раз, посильнее, — и тоненький каблучок переломился пополам.
— Что вы там возитесь? — Женя прихромала ко мне. — Готово?
— Готово, — сказал я упавшим голосом.
— Да, сапожник…
Женя с грустью разглядывала изуродованную босоножку. Сначала она зашагала бодро, легко опираясь на носок. Потом хромота ее стала заметней. Усталая, она просто ковыляла, держась за мое плечо. На Малой Бронной Женя сбросила босоножки и пошла босиком.
— Тут уж недалеко, — сказала она.
Проходя мимо какого-то дома, мы услышали звуки рояля. Они вырывались из раскрытого окна на первом этаже, приглушенные и в то же время явственные, до осязаемости отчетливые. Нежная и медлительная мелодия стремительно переходила в тревожный рокот. «Баркаролла» Чайковского. Музыка не нарушала ночную тишину, а еще больше ее подчеркивала. Мы остановились и заглянули в окно, оно не было занавешено.
В дальнем углу огромной полутемной комнаты за роялем сидел старик с пышными седыми волосами, седой бородкой клинышком и впалыми морщинистыми щеками. Неяркий свет от лампы, стоявшей на черной плоскости рояля, падал на листки нот, на клавиши и на руки старика. Женя вздрогнула, зябко повела плечами и прислонилась к моему боку.
— Он так чисто играет, что каждый звук просто видишь. И если подставить подол, то они насыплются доверху, как хрустальные шарики.
Я оглянулся. Позади нас стоял дежурный милиционер и тоже слушал музыканта. Я подумал, что он сейчас запретит ему играть. Но милиционер лишь тихонько сказал Жене:
— Вы простудитесь, девушка, босиком-то… — Постояв немного, он неслышно, будто на цыпочках, пошел дальше.
Мы ушли уже далеко, а рокот рояля все еще гудел в сумрачном ущелье улицы, вызывая в душе смутную тревогу и торжество. Я взглянул в позеленевшее небо над темными громадами зданий и прочитал, сжимая руку Жени:
Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,
У которой суставы в запястьях хрустят,
Той, что пальцы ломает и бросить не хочет,
У которой гостят и гостят и грустят.
Что от треска колод, от бравады Ракочи,
От стекляшек в гостиной, от стекла и гостей
По пианино в огне пробежится и вскочит —
От розеток, костяшек, и роз, и костей.
— Это Пастернак, — быстро отозвалась она в ответ и пожала мою руку, как бы говоря при этом: как хорошо, что мы понимаем друг друга…
На Пионерских прудах перед новым домом Женя легонько подергала меня за рукав:
— Здесь…
Уличные фонари погасли. Чуткий предрассветный сумрак обнимал город, ворочался в тесных переулках, рождая гулкие шорохи.