опеняли Б. за то, что он даром теряет время.
Актриса возлагает большие надежды на благосклонность критики, теперь она свободна и может отправиться в Нью-Йорк попытать счастья на Бродвее, но агент отговаривает ее от этой идеи, утверждая, что работу можно найти и здесь, в кино, на телевидении… Она остается, встречается то с одним поклонником, то с другим, иногда находит свое имя в колонках светских сплетен, но при этом упускает один шанс за другим, ничего нового не происходит, агент не может устроить ей приличный контракт… и вот однажды вечером она возвращается домой, слегка под хмельком, в свою квартиру в Западном Голливуде, а там ее ждет самый настоящий маньяк. Он валит актрису на пол и откусывает ей нос.
— Я повторяю, это не кино, — говорит мне Б., — это происходит на самом деле! Она кричит, кто-то услышал ее вопль, парня оттаскивают, но бедняжка так и не оправилась от этого потрясения, ее душевное расстройство не прошло, и сейчас она живет в приюте для психически больных с протезом вместо настоящего носа!
Сначала актрису поместили в частную клинику, но потом студия решила, что сделала все, что в ее силах, а адвокат доказал, что студия не может нести ответственность за то, что какой-то недоумок увидел, как актрису кусают в кино, и решил, что такова ее карма. Но все дело в том, восклицает Б., что экспертиза установила, что маньяк не видел того фильма! «Зная то, что я знаю сейчас, — говорит режиссер, — я могу гарантировать, что этот псих точно не видел, фильма! Разве хоть один из этих психов способен высидеть два часа в зале кинотеатра? Каждую неделю я посылаю бедняжке цветы и очень волнуюсь, потому что дело еще не кончено. Дело в том, что тот парень сидит в той же психушке, в мужском отделении, и их разделяет только стена спальни. Мне думается, что он дожидается того момента, когда снова сможет до нее добраться».
Итак, Б. спрашивает меня, какой инстинкт велел ему снять девушку именно в такой роли, — что это, уязвимость, которую он прочел в ее лице, генетическая предрасположенность к такой судьбе, что? Что он увидел в ней, даже не осознав этого — вот что его беспокоит. Когда-то, на заре своей карьеры, он снимал одного актера, который по ходу сценария умирал от сердечного приступа, и он в скором времени действительно умер от сердечного приступа. Еще один актер снимался в вестерне, играя роль кавалерийского офицера, которого проткнул копьем индеец. Через несколько недель этот актер погиб, упав на стальной остроконечный прут ограды, вывалившись в пьяном виде из окна третьего этажа.
— Я должен был это предвидеть, — говорит мне Б. с присущей голливудским деятелям склонностью к самобичеванию. — Я должен был предвидеть судьбу этой несчастной девушки. — Он горестно качает головой и застывает, уставившись на скатерть. — Но как? Какова мера моей моральной ответственности? Что я должен понять и, самое главное, как?
— Итак, если я правильно вас понял, вы хотите сделать кино о человеке, который делает кино, снимая актрису, чья судьба в фильме повторяется в реальной жизни, за исключением того, что ее реальная жизнь — это кино, которое вы делаете с другой актрисой, чтобы показать, как ваши фильмы предсказывают реальную жизнь. Я правильно понял вашу идею?
— Получается очень сокровенная вещь, не правда ли? Поистине оккультная мистерия, словно отснятая у меня в душе. Не могу передать словами это странное ощущение. Это будет самая лучшая картина за всю мою карьеру.
— Да, действительно, в этом что-то есть, но…
— Я сразу обратился к вам. К кому еще я мог обратиться, зная вашу склонность к философии?
— Прошу меня простить, но я не хочу писать этот сценарий.
— Почему?
— Вы хотите подвергнуть опасности еще один нос?
— Хм-м-м. — Б. некоторое время размышляет. — Я понимаю, о чем вы говорите. Не волнуйтесь, я подберу не подходящего для этой роли актера. Пожертвую нужным типажом.
— Вам только кажется, что вы это сделаете, — говорю я ему.
В моей прибрежной деревушке в Саунде уже в конце сентября солнце, невысоко поднявшись над горизонтом, освещает местность золотистыми косыми лучами; ни ветерка, тихо, но эта безмятежность есть лишь намек на то, что кончается осень и скоро придет беспощадная, с иссушающими морозами, зима. Грустное время; канадские гуси начинают не торопясь сбиваться в стаи, но пока нерешительно кружат над землей, изредка прислушиваясь к своим лжепророкам, которые зовут их вернуться в привычные бухточки. Иногда сердобольные люди кормят гусей, и они остаются, а потом погибают от мороза.
Небо над побережьем океана затмевают, словно взметенная бурей пыль, бесчисленные ласточки; это правда, что они, как стрижи, питаются на лету, очищая воздух от легионов насекомых? Ласточки малы, не больше воробья, с белыми грудками, синим оперением, раздвоенным, торчащим назад хвостом и заостренными крылышками. Пространство — вот измерение их жизни, они обитают в нем как птичья галактика, хотя и не могут, как те же стрижи, неделями, месяцами и даже годами носиться по воздуху, не касаясь земли. У ласточек слабость к телефонным проводам, они не могут устоять перед искушением такого длинного и прямого насеста, сначала несколько птичек осторожно касаются провода и показывают пример, словно призывая остальных прервать полет и отдохнуть, и вот они, внезапно, словно по мановению волшебной палочки, очищают небо над покрытой песком дорогой за дюнами и плечом к плечу усаживаются на прогнувшийся под их тяжестью телефонный провод и сидят от столба до столба, подставив грудки океанскому ветру, который треплет перышки на их головах, эти маленькие бестии знают толк в жизни, сейчас они присутствуют на каком-то небесном концерте, звуки которого слышны только им.
Излагая философские учения в присущей мне манере, стоя перед студентами, готовыми абстрагироваться и записывать то, что я им расскажу… я сознавал, что они в этот момент благоговеют передо мной в такой же степени, в какой потешаются, выйдя из аудитории после лекции. Профессор Людвиг Винершницель[12]. Он спорит сам с собой, временами сбивается на немецкий, воспринимает то, что сказал, как нечто, высказанное другим человеком, и начинает неистово возражать. Высказав одно за другим несколько блестящих утверждений, он одним пренебрежительным жестом отмахивается от них с мимикой полного отвращения к себе. Демонстрирует физический процесс реального мышления. Часы такого… представления. Волосы его, словно напомаженные, блестят от пота, и он наконец в полном изнеможении падает на стул. Но всегда, говорю это сейчас честно, как на исповеди, всегда я поступал так не с каким-то расчетом произвести впечатление, но с единственной целью сделать изложение таким же простым, как мир, в своей данности здесь и сейчас, удалить все лишнее, чтобы добраться до этой обнаженной данности. Мир как… все, что он есть, все, что есть в наличии. Итак, я совершал этот тяжкий труд, и он оказался дьявольски трудным. Настолько трудным, что я иногда всерьез подумывал о самоубийстве. Но когда все трудности преодолены и цель достигнута, то разве истина не стоит такого труда? Тогда все легко станет на свое место, и все же… меня не понимали! Я нумеровал свои мысли и располагал их в порядке возрастающей сложности, как это делают студенты со своими конспектами, чтобы лучше понять материал, готовясь к экзаменам. Я делал все, что можно было сделать. Но чем больше я упрощал предмет практической философии, тем с большим трудом меня понимали другие. И не только необразованные люди или студенты, но и мои коллеги философы! Те самые, которые когда-то учили меня самого!
Бог видит, что я не искал признания. Мне нужен был только один человек, хотя бы один, который сказал бы мне: «Людвиг, ты не одинок». Но я слышал от всех одно и то же: Пожалуйста, объясните это, скажите это так, чтобы я мог понять. Видите? Они не поняли, что объяснять этот предмет значило отрицать его. Я достиг той точки, когда очевидность становится невыразимой. Целью моей работы как раз и был поиск только того, что можно высказать. И требовалось понять не так уж много. Я писал: «О чем нельзя сказать, следует молчать». Я говорил всем: Если вы не можете понять то, что я написал, читайте то, чего я не писал, и возможно, тогда вы все поймете. Но это лишь еще больше озадачивало моих оппонентов.
Боже мой. Я говорил тому или этому молодому англичанину, с которыми я гулял или ходил в кино после утомительных лекций: Если вы хотите пребывать в истинном духе философии, то не будьте философами. А как же вы сами, профессор? — спрашивали меня. Я уже один раз оставил философию, говорил я им, и снова оставлю ее, когда почувствую, что она меня убивает, это была ошибка — возвращаться к философии, говорил я им. Если ты философ по профессии, то оставь ее и работай руками. Стань плотником, медицинской сестрой, лоточником. Кем-нибудь простым и реальным в этом реальном мире, человеком, который соответствует миру, такому, каков он есть. Если ты влюблен, говорил я тому или другому молодому англичанину, и я хочу сказать, кстати, что, как выяснилось, нет более очаровательных молодых людей, чем англичане с их умением краснеть, с их сдержанностью, с их способностью к самообладанию, боже, какое они очарование, постоянное, почти мучительное очарование… Но если ты влюблен, говорил я им, одному или двоим, которые действительно были привязаны ко мне, то надо расстаться с предметом любви, потому что любовь может существовать только в разлуке, только в отрицании плоти утверждается любовь, ибо в противном случае ей нельзя доверять и считать безусловной. Если же любовь обусловлена, то это не любовь. Это истина, которой я придерживался, пока у меня были силы. Всякая цивилизация в своем развитии предназначена лишь для того, чтобы пачкать наши души. Вы должны проклясть все ценности общества, если хотите жить, как люди. Богатство — это смертельное обусловливание. Если вы богаты так, как был богат я — а я был сказочно богат, — откажитесь от своего состояния, как это сделал я. Если вы любите, позаботьтесь о своей возлюбленной, оставив ее, как это сделал я. Если вы ученый-философ, то оставьте эту науку и живите в простоте, как это делал я. Если вы одержимы мышлением и языками, то ходите, как я, в кино, окунайтесь в зрительные образы, в свет и тени, наслаждайтесь пейзажами и красивыми лицами, пусть перед вашими глазами мерцают пиктограммы, они — противоположность языка в том, что не предлагают создавать аналог мира в грамматических терминах, им не надо картировать мир предложениями, они просто здесь, представляют мир без усилий, исходя из него и принадлежа ему.