Корр.: Хорошо. Тогда последний вопрос. Если бы жизнь повернулась вспять, и вы бы вновь оказались перед васпами, захватывающими вашу деревню, то — зная теперь, что вас ждёт, — снова сделали бы тот же выбор?
Ян: *пауза* Да. Безусловно. Я сделал бы.
Корр.: Почему?
Ян: Насекомые летят на свет. Кто-то должен был вспыхнуть для них.
22 апреля (среда)
Во время утренней пробежки я размышляю над всем, что написал за последние дни. И особенно — над интервью с панной Граевской. В какой-то степени я сказал ей то, что она ожидала услышать. Люди ждали подтверждения, что васпы безобидны, и мы предоставили им эту возможность. Но ключевым моментом для Перехода стали вовсе не наши усилия и не общественные движения, и не акции протеста против деятельности Шестого отдела. Ключевым стал государственный заказ.
Васпы никогда не были бы амнистированы, если бы это не стало выгодно правительству Южноуделья.
Всегда проще отвести внимание общественности от проблем внутренних, сконцентрировавших на проблемах внешних. Видано ли дело? На территории Южноуделья вражеская корпорация много лет вела тайные разработки! И над кем ставились эти чудовищные эксперименты? Над самой незащищенной прослойкой южноудельских граждан — над детьми! Скандал! Эта новость прокатилась по всей стране со скоростью лавины. Она же и стала решающей.
Сработали быстро.
Сошка помельче попала под трибунал. Рыбка покрупнее (вроде Морташа) сумела сорваться с крючка. Героев назначили быстро — ими стали идеалисты-ученые, вроде Тория. А васпы, в числе прочих жителей севера, получили роль жертв.
Ко всему прочему, выяснилось, что Южноуделью пригодятся сильные и неприхотливые работники, которые трудились бы вдвое больше, а получали — вдвое меньше, и не жаловались на судьбу.
Мы и не жалуемся — но лишь до момента, пока наши цели совпадают.
Настораживает другое: сейчас чаша весов склоняется в нашу пользу. Вот только весам свойственно колебаться.
Я долго не решаюсь продолжить записи. Хожу кругами по квартире, как запертый в клетку зверь. Курю. На улицу не показываюсь — нет желания ни для встреч, ни для разговоров. Моя скорлупа когда-то дала трещину, а теперь разваливается на части. И все, копившееся внутри — все воспоминания, все сомнения, вся боль — изливаются наружу. И я захлебываюсь ими. Обхожу письменный стол, будто раскрытая тетрадь — мой эшафот, а ручка — нож, которым нужно вскрыть собственную душу (уж лучше б горло).
И все-таки без этой записи история Перехода не будет полной. Я говорю о дне, обведенном в каждом календаре аккуратным красным кружком.
Двадцать шестое октября.
День, когда васпы покинули Дар.
В Поморе мы провожаем лето и встречаем осень. И вот наступает октябрь.
Леса редеют. С болот наползают туманы. Прихваченная инеем трава хрустит под ногами, будто яичные скорлупки. По вечерам из густой тишины доносится трубный рев — это воет зверь, чьи следы обнаружились на окраине заброшенного города. Иногда мы видим, как в отдалении кренятся и падают молодые сосны, но чудовище ни разу не показывается нам. Возможно, он также, как и Рованьский зверь, не любит мертвечину.
Каждый день прослушиваются новостные каналы. Время от времени приезжают журналисты. Ожидание тянется, будто осенний туман. И мы постепенно свыкаемся с мыслью, что скоро все закончится, и мы покинем Помор, как выросшие птенцы покидают гнезда. И это уже не кажется таким пугающим.
Но лишь до тех пор, пока на связь, наконец, не выходит Торий.
— Трех дней на сборы будет достаточно? — без предисловий спрашивает он.
И вся решимость куда-то улетучивается. Я цепенею, стискиваю пальцами микрофон, и кажется, что между мной и старенькой рацией пролегает пропасть.
Словно я всегда знал, что нужно сделать шаг, но считал, что этот момент настанет нескоро или не настанет никогда. А теперь меня настойчиво подталкивают в спину, и ветер омывает лицо, а впереди — только неизведанная чернота. И где она теперь, эта смелость?
— Хватит… и двух, — наконец, медленно произношу в микрофон.
И не сразу понимаю, что треск в наушниках — это всего лишь доброжелательный смех Тория.
— Двадцать шестое, — говорит он. — Этот день войдет в историю.
Он радостно желает мне удачи и отключается. А я еще какое-то время сижу, уставившись в облупившуюся стену. И нет никаких мыслей. А только одна пустота и ветер. Тогда я зажмуриваюсь и делаю последний шаг.
Мы собираемся на старом аэродроме. Бетонное покрытие давно пошло трещинами и поросло травой. На взлетной полосе ржавеют останки вертолетов. Один из них служит мне трибуной. Я забираюсь на просевшую крышу и опираюсь на стек, как на трость. За бурую щетку леса заваливается солнечный диск. Его лучи, пробиваясь через облачную вуаль, окрашивают мир в медные тона. И взлетно-посадочная полоса тоже кажется покрытой не то ржавчиной, не то кровью — в тон собравшегося роя. Чужие взгляды жалами впиваются в мое лицо. Рой ждет. И я не тяну с речью.
— Васпы! — говорю я. — Солдаты и офицеры! Все, кто выжил после атаки на Ульи. Все, кто прошел через лаборатории. Все, кто впитал в себя яд и смерть. Все, кто явился сейчас в Помор. Нас так долго держали за кирпичной стеной. Нам так долго лгали, что выхода за нее нет. Но каждая стена однажды рушится. И вот настала эпоха перемен. И стало ясно, что мир гораздо больше, чем мы думали. В нем есть место и для нас. Надо только сделать шаг, чтобы переступить порог новой жизни. Один последний шаг после долгого похода, — я беру паузу и обвожу их взглядом. Они молчат. Их лица серьезны. Никто не смеется, никто не сомневается в моих словах — а, значит, я сделал правильный выбор. И продолжаю: — Это был трудный путь. Но мы сделали все возможное, чтобы заслужить награду. Мы знаем, как тяжело даются перемены. Мы проходили науку в пыточных. Мы закалялись в боях. Но мы были достаточно сильны, чтобы сохранить в себе крупицу человечности, когда в нас взращивали зверя. Так будем же сильны, чтобы запереть в себе зверя, когда пришло время вернуться к человечности. Через три дня прилетят вертолеты Красного креста, чтобы доставить нас в Южноуделье. Так придем же к людям с чистыми руками!
Я поднимаю стек. Солнце пляшет на лезвии, истекает медным ядом. Мой маршальский жезл. Мой жертвенный нож. Символ высшей власти и спутник, никогда не покидающий моей руки и хорошо знающий, как оборвать жизнь. Друг, который никогда не подводил меня. Как долго я мечтал о нем. Как бережно хранил…
От прута исходит приятный запах нагретого дерева и меди. Тогда я подношу стек к губам и бережно целую.
— Смерть, — шепчу я, — где твое жало?
И переламываю его через колено.
Над взлетной полосой проносится вздох — будто порыв ветра смахивает с сосновых лап отмершую хвою. Затем воцаряется тишина. Мир смазывается, расплывается пятнами. Медленно разжимаю руки. Обломки стека с глухим стуком падают вниз. И я опускаю веки, чувствуя, как моя внутренняя тьма, вскипев, обжигает роговицу.
Я обещаю себе, что это будет последний раз, когда я предаю друга.
Тогда тишину аэродрома нарушает многократно повторяющийся треск: это следом за мной осы ломают свои ядовитые жала.
Я ухожу в лес, стараясь остаться незамеченным.
Иду быстро. Кустарники бьют по голенищам сапог. Под подошвами хрустит подлесок и прихваченная изморозью хвоя. Несколько раз я не успеваю увернуться, и ветки наотмашь хлещут по лицу, но это только раззадоривает меня. Я ускоряю шаг и вскоре бегу. И чувствую, как где-то внутри закручивается узел — это натягиваются нити, связывающие меня с прошлым. Задыхаюсь. Делаю последний рывок — и нити лопаются. Хвоя скользит, осыпается под ногами, и я кубарем качусь по земле. И падаю навзничь, раскинув руки по мерзлой траве.
Я лежу на склоне долины, как на краю глиняной крынки. А передо мной разливается настоящая молочная река.
Низина до краев наполнена туманом. Белым и жирным, как сливки. У горизонта он соприкасается с облаками, которые текут лениво и важно, в их животах вызревают осенние дожди. И кажется, что там, за краем, нет больше никакой земли, а только одно бесконечное небо. Словно я уже сделал свой последний шаг в бездну — и теперь лечу, подхваченный воздушным потоком. От этого больно стягивает горло и щиплет глаза. И мыслей никаких нет — их выдувает ветрами.
Слышу шаги позади себя. К запахам мерзлой земли примешивается знакомый сладковатый аромат васпы. Комендант садится чуть дальше меня по склону.
— Здесь красиво, — говорит он. — Хорошее место, чтобы мечтать и думать.
— Я никогда не бывал тут раньше, — отзываюсь и приподнимаюсь на локтях.
— Есть места, которым неважно, когда ты дойдешь до них. Главное — чтобы дошел, — Расс поворачивается ко мне лицом. В его взгляде сквозит то, что люди бы назвали… сочувствием?
— Как ребята? — спрашиваю его.
— Солдаты радуются. Господа преторианцы в печали.
— Да уж какие там господа, — бормочу я. — Мы в одной упряжке. Нет королевы — нет претории.
— Может, и нет, — соглашается Расс.
Он вздыхает, тянется к кобуре и достает пистолет. Вертит его в руках, но с предохранителя не снимает.
— Я не офицер и у меня нет стека, — говорит он. — Но тоже есть ядовитое жало.
Размахивается и швыряет пистолет далеко в белесую мглу — на мгновение стальной корпус вспыхивает медью, будто подмигивает бывшему хозяину.
— Вот теперь мы в одной упряжке, — произносит Расс.
Я слежу, как бездна облизывается облачным языком. Спрашиваю:
— А если люди обманут? Если весь этот Переход — только очередной маневр?
Расс беспечно пожимает плечами.
— Что ж. С верой в сердце умирать легко и не страшно.
Какое-то время мы молчим. Я анализирую все, что когда-либо говорил Торий, что я узнал от журналистов, что услышал по новостным каналам, что передавали наши агенты. Если проект по реабилитации васпов действительно настолько масштабный (и затратный — как уверил меня Виктор), то правительству проще дать нам возможность отработать затраты, чем убить и буквально зарыть деньги в землю. Но от этого менее тревожно не становится.