Град Петра — страница 11 из 98

Сверху корона, понятно. А для княжеского и мантия, горностай, как у монарха. Вот он блещет — герб князя Меншикова на губернаторском дворце. Бояре пишут в завещаниях, в купчих — «я, в роде своём не последний». Что ж, а он, пирожник, — первый в роду. Зачинает поколения князей. Герб его, имя его — на веки веков...

А что на щите? Губернатору, создателю города, какая подобает фигура?

   — Эмблем? Я не могу советовать, экселенц. Это дело эральднк. Я не учил.

   — Постой. Едет к нам мастер...

В разгорячённом мозгу Данилыча всплыло — «зналец науки геральдической». Измайлов, посол в Дании, пишет: нанял такого. Память неудержимо подсказывала дальше: архитект Доменико Трезини, палатных дел мастер Марио Фонтана[30]...

И про них сказал Ламберу. Тот покривился:

   — Итальянцы?

   — А что? Не худо нам...

   — Худо, — выдохнул генерал-инженер возмущённо. — В Италия делают... Слишком красота, слишком, — и он, всплеснув руками, стал изображать в воздухе нечто затейливо ветвистое. — Париж не приглашает итальянский архитект. Нет, нет... Слишком красота — это нехорошо, это нет гармония, это плохо смотреть.

Француз мотал головой, жмурился. Данилыч усомнился — стоит ли отвергать итальянцев, но пожалел огорчённого генерал-инженера.

   — Ну, так царь выгонит вон...

Ишь перепугался, бедняга! Что — не тот авантюр? Обнял маркиза, притиснул к себе. Да на что они тут? В Москве, может, пригодятся. Тут не до жиру, быть бы живу...

Солнце закатывалось, окно темнело. Вблизи сочно впивались в древесину топоры, встаёт резиденция губернатора. Не дворец, конечно, однако побольше царской, способная вместить и канцелярию. О дворце что толковать, бога гневить!

   — Не обидят тебя. Слышь, мон шер! Не позволим тебя обижать.

Ламбер протёр глаза, мелко захохотал.

   — Я есть бочка спирт. Я лопайся...

Не умеет он пить, француз. Непривычен к русскому пойлу. Заболеет, пожалуй... Данилыч исполнился нежности отеческой:

   — Солёного поешь. На-ко!

Под конец речь пошла о прелестях Ефросиньи, чухонской девки. И губернатор испробовал — поистине востра в амурах.

   — Для его светлость Алексей, — твердил Ламбер. — Для ваш принц... Она делает из него мужчина.

   — Рано ему, рано, — возражал Меншиков, — мал ещё. Пети́ гарсон. Так по-французски?

Ламбер тотчас возликовал. Князь чудесно произносит. Он должен, должен знать язык. Он будет в Европе — там все монархи, все вельможи говорят по-французски.

Шумели до полуночи. Ламбер сулил царю, губернатору великое будущее. На белых конях въезжают они в Ревель, в Ригу... А почему не в Стокгольм, не в Данциг, не в Штеттин? Почему? Где реет флаг Карла, — взовьётся флаг Петра. Всюду!

Ещё немного — и Францию свою уложит Ламбер к ногам царя. Это уже слишком. Губернатор взял под руки разгулявшегося гостя, увёл спать.


* * *

Царевич жил в лагере Преображенского полка, в палатке, а на уроки являлся в царский дом. Гюйсену приказано обучить Алексея геометрии, гистории, географии и языкам. Немецким он владеет недурно — осталось усвоить некоторые сложности грамматики. Теперь надлежит налечь на французский.

   — Сей язык, — обстоятельно втолковывал барон, — основой имеет латинский, а посему многие труды античных авторов вам будут доступны через французов.

Ученик был рассеян, следил за игрой света в стеклянных сотах окна, невпопад прерывал Гюйсена.

   — Зачем у нас языческое знамя?

   — Где?

   — Марс и Юпитер... У нашего полка. Не язычество?

Действительно, боги древних реют над преображенцами. Узнать их, правда, трудно — наляпаны краской на ткани грубо.

   — Символы, принц — сказал Гюйсен. — Марс олицетворяет воинскую доблесть, Юпитер — мудрость и силу.

   — Тогда полк юпитерский, — не унимался ученик. — Где оно — преображение господне?

   — Спросите вашего батюшку, — отрезал барон сухо. — Извольте слушать. Французский вам необходим. Без него всякое образование несовершенно, ибо труды величайших философов, поэтов нам даёт Париж. Афины нашего времени...

   — Ас турком как говорить?

   — Не понял вас, принц. При чём турок?

   — Он же едет сюда. Посол турецкий... Говорят, у него триста жён. Неужели всех привезёт?

   — Гарем, — сказал барон нетерпеливо, — у мусульман, действительно, гарем.

   — Нечистые они... С них и спрашивать нечего. Царь ему руку даст целовать? Затошнит ведь... А Вяземский[31] сказывал, прежде царь примет если чужеземца — ему потом сразу рукомойник, грех снять.

Положительно не идёт урок.

   — Вы невнимательны. Вынуждаете меня пожаловаться господину губернатору.

   — Не надо... Не надо...

Голос зазвенел по-детски, сорвался. Алексей подался к учителю, ухватившись за край стола. Изо всех сил, так что пальцы побелели. Барон прекрасно знал, что может грозить царевичу. Недавно Меншиков таскал его за волосы, повалил, пинал ногами. Гюйсен втайне ужасался.

   — Итак, поэты Франции... Например, Расин[32]. Он вам откроет сокровища.

Что за сокровища? Куда лучше было с Вяземским. Рассказывал просто, весело. Изображал в лицах Евангелие — играл театр. То грустно, то смешно.

Подросток вызывает жалость у Гюйсена. На уроке истории он разъясняет государственную пользу — к ней направлены все деяния его величества. Как ещё ободрить?


* * *

«...Я, Хуберт Якоб Каарс, капитан судна по имени «Клотильда», находящегося в Копенгагене, обязуюсь с первым добрым ветром, богом дарованным, отплыть в Архангельск и сдать в сохранности весь имеющийся груз, а именно...»

Сукно, посуда, выделанные кожи...

Ещё дороже царю пассажиры — мастера различного рода, нанятые послом Измайловым. Придётся их помотать, рейс кружной, с заходом в Амстердам.

Торговый дом «Каарс и сыновья» уж полтора столетия ведёт дела с Московией. Коммерция выше политики. У Каарсов пять кораблей, особняк в Амстердаме, на Хесренграхт — канале богачей.

Каюту в центре судна, чтобы меньше качало, капитан отвёл архитектору-швейцарцу. Трезини обнаружил в ней бумагу, чернила, перья.

«Корабль крепкий, у него три мачты и пушки для отражения пиратов, — сообщил он в первом письме родным. — Море пока не очень треплет нас. Капитан обучает нас русскому языку. Он мил, образован, что приятно поразило меня».

Ничего похожего на грубых шкиперов, переправлявших кирпичи, извёстку на датские острова. Каарс трезвенник, кружевной воротник, выпущенный поверх тёмного камзола, всегда чист. Стирает жёлтый слуга-малаец. Он же подаёт на стол разнообразные блюда — то вест-индский рис с острыми заедками, то русские щи. Это вкусно, но до чего же трудно произнести!

Массой полезных сведений снабжает Каарс. Русские вовсе не мирятся с грязью, как часто уверяют, — жилища в Архангельске чистые, пищу готовят опрятно. Входя в дом, принято поклониться сперва иконе и произнести: «Господи, помилуй!» Хозяйка, встречая гостей, угощает водкой, и они должны поцеловать её. Девиц посторонним людям не показывают, они обычно взаперти. Впрочем, у простых людей нравы более свободные.

— Господи, помилуй! — твердит Доменико. — Здравствуй! Спасибо...

Хоть бы звук один итальянский!

В каюте висит плащ, подбитый лисицей, — в предвидении русских холодов, — и шпага. Она раскачивается, отмеряя волны, отмеряя время. Вспыхивает ручеёк готических букв — «Фридрих Альтенбург-Саксонский».

Над изголовьем узкой постели — распятие из каштана, вырезанное покойным отцом. На столе, как на церковном аналое. Евангелие. Оно немой свидетель обещания, данного перед отъездом бабушке Ренате, строгой властительнице дома.

Блюсти веру свято, в большом и в малом, не отступать ни за какие блага...

«Здесь находится Джованни Марио Фонтана, тот самый... Подумайте, он называет себя архитектором!»

Фонтана, подмастерье зодчего, земляк Доменико, но они не дружат. Давний спор разделяет их: семья Фонтаны утверждает, что Трезини отхватили у них кусочек виноградника. Нет, кровь не пролилась. Но вот уже сто с лишним лет длится неприязнь.

«Молитесь, чтобы вашему Доменико открылось счастливое поприще. А я поставлю свечу за вас в Москве».

Письма вручаются капитану. Он складывает почту в сундук. «Клотильда» недолго простоит в Архангельске, набьёт трюм пенькой, льном, бочками с мёдом, пушниной и отправится восвояси. Иной оказии не предвидится.

Пакет достигнет селения Астано через два месяца — вряд ли раньше. Но Доменико волен сейчас увидеть бра та Пьетро, сестёр, слушающих его. Бабушка читает вслух. Конечно, ей досадно — не удалось внуку добиться положения в Риме. Чересчур скромен Доменико, по её мнению. Оттого и вынужден бродяжничать. Будь он напористей — строил бы для его святейшества папы.

И Доменико продолжает:

«Когда-нибудь и мой путь, если будет на то согласие всевышнего, приведёт в Рим».

После, на дожитие, — в Астано... Ему видится дом на склоне Монте Роза, красная герань, пылающая на балконе...

В эту пору распускаются розы. Каштановые леса на Монте Роза в белой пене. Грохот молотков несётся оттуда, с карьеров. Селение — детище горы. Жилища, колодцы, ограды — все из серо-розоватого камня. И плиты на могилах отца, матери, Джованны. Рядом с ними и его место...

Лицо Джованны начало стираться в памяти, но сейчас, в тиши каюты, оно ближе. Ей было двенадцать, когда они обручились. Дочь соседа, озорница, дерзкая на язык. Доменико был на три года старше, он уезжал учиться в Рим. Невеста швырялась репейником, дразнилась. Он пригрозил: женюсь — первым долгом отстегаю.

Пыльная мастерская архитектора, хмурого Кавальони... Фасады Рима, восхищавшие Доменико... «Не заглядывайся», — твердил учитель.

И снова Джованна в памяти, только уже другая — крепкозубая, румяная, с высокой грудью. Тогда он возжелал её... Джованна в вихре голубей, — сосед разводил их. Джованна, танцующая на празднике сбора винограда. Она в полотняной чёрной юбке, в голубой блузе. Его руки на её плечах. Он кружит её, подбрасывает в воздух, она резко прижимается к нему... Позвала на ночное свидание, дала ключ... Бабушка каким-то образом проведала, заперла жениха. Ждать пришлось восемь лет, пока Доменико служил в Альтенбурге, копил средства, чтобы обзавестись семьёй.