Град Петра — страница 17 из 98

Где Крониорт? Что замышляет? Темноты, что ли, ждёт осенней? Нумерс не кажет своих парусов. Что означает бездействие противника, спрашивает губернатор, ведя про себя бесконечные беседы с царём? Всяко же в покое швед не оставит.

Скоро ли пожалуешь, Пётр Алексеич? Работами, чаю, будешь доволен.

К Неве, скользя на спуске, тянулись табунком лошади. Свалявшиеся гривы, исхудавшие шеи, выпирающие рёбра... Лицо государя видится искажённое гневом. На небрежение, на воровство. Драгунские кони и те страдают. Веришь, каптейн, и у меня злость накипела!

Паче огорчит царя Алексей. Задержали в кабаке странствующего юрода. Хвастал, что царевич зазвал его к себе, потчевал и уговаривал идти в Суздаль, к царице Евдокии, передать поклон и принести ответ. И тот юрод обещался, взял на дорогу два рубля, однако идти побоялся и те деньги учал пропивать. На дыбе, как подвесили да стали выкручивать суставы, испустил дух. Цидули никакой при нём не нашли.

Предать забвению такое нельзя. Алексей, нахохлившись, огрызался:

   — Тебе-то что!

   — А то, что отец поручил мне тебя со всеми потрохами.

Мальчишка задышал громко — вот разревётся. Нет, выпалил, дрожа от ненависти:

   — Мне ты никто... Холоп...

Не сдержался, отвозил за волосы царского сына. Что сказать Питеру? Ты бы, милостивый, больнее надавал. За тебя ведь обидно. Суди меня, отколоти!

Царю одни горести от Алексея. Сопляк! Мамку ему... О государстве должен помышлять наследник престола. Чему его пруссак, таракан усатый, учит? Пожёстче надобно вразумлять отрока. Обломается, — считает царь. Неизвестно... Взгляд Алексея, взгляд больших тёмных глаз, впился и преследует. Из-под высокого лба, из недобрых теней под бровями...

Данилыч корит себя: напрасно вспылил. Не след бы разжигать враждебность. Наследник ведь... Небось тысячу раз повесил он, тысячу раз колесовал, задушил, обезглавил на плахе Меншикова, царского камрата...

Мимо протарахтела телега, на ней недвижно, будто мёртвый, лежал мужик в драной рубахе. Этак вот повезут с казни...

Телеги гудели, въезжая на мост, переброшенный от крепости на Городовой остров, через протоку. Лодки внизу прогибались, вода чернела, в пучине собиралась ночь. Совершая обход, губернатор не забывал и собственную хоромину. Ещё не дворец — бревенчатая изба, но больше царской, два этажа и конюшня возле, казарма для стражи и прочие службы.

Плотникам досталось. Стены без кровли и не обшиты — мешкотня! Тот мужик, вытянувшийся на сене, из ума не шёл. Может, в самом деле покойник? За ним, за телегой, за понурой спиной возчика, — зрелище казни, угроза, исходящая от Алексея. Чем отвести? Колдовством разве...

Есть же магия... Царь посмеялся бы, а она есть, Гюйсен и тот подтверждает. Растут же травы, властные над человеческими хотеньями... Вспомнилась Фроська — в зареве огня, бушующего в камине, голая, токмо с губернаторским шарфом на бёдрах. Каркала по-вороньему: я, мол, колдунья.

Отдать девку Алексею? Осчастливит принца — сулил Ламбер. Введёт во храм Эрота... Нахваливал француз, а пресытился скоро. Обожает вариэте, сиречь разнообразие. А Фроська в амуре упоительна. И неглупа...

Да нет, рано мальчишке... Интереса к женскому полу не проявляет. Тем лучше... Не для паскудства будет приставлена, убеждал себя Данилыч, а для надзора. Единственно для надзора. Чтобы шагу не ступил Алексей без губернаторского да без царского ведома...

— Поберегись, батюшка?

Кто-то из работных окликнул, а то угодил бы в разверстый погреб. Оттуда несло холодом: зябко в неоконченном здании. Ветер теребит бороды пакли, торчащие из пазов. И это — резиденция губернатора. Впредь до будущего дворца.

И снова — Алексей, лобастый упрямец, его ненавидящие глаза.


* * *

Царь на Олонецкой верфи задержался. Пишет, «дети» его, заложенные на стапелях корабли, здоровы, растут бойко. Развлёк Ламбер, заскочивший на два дня. Вечерами бражничали, судили-рядили о многом, в том числе о царевиче. Француз согласен: понуждать принца нельзя, Эрот приемлет поклонение лишь добровольное. Иначе отомстит — и возымеет отрок вместо желания протест. Но выпускать из виду Ефросинью ни в коем разе не следует.

   — Держите её, экселенц? Она способная помогать. Да, да, слово чести... Только надо, чтобы кушала из ваших рук, — и Ламбер сложил ладони чашей. — Надо красивая роба, колье — от вас, мосье!

Во Франции известны девицы разного звания, также и вовсе простые, но пригожие собой, сметливые, умеющие зажечь мужчину, ловкие фаворитки, интриганки. Себе и аманту своему создают карьеру.

Фроська в сей роли? Ламбер обнадёживал. Что ж, попытка не пытка.

   — Ладно... Дам я ей робы.

— Это пейзанка, да, но шарм, о, шарм имеет от природы.

«Шарм», «аллюр» — он сыпал славословия, плотоядно причмокивал, и Данилыч слушал, силясь заглушить в себе поднимавшуюся мужскую неприязнь.

Фроська, стало быть, куртизанка? Французское слово, в коем почудился трепет шёлка, возвысило девку несказанно.

Вороха трофейного добра доставлены в Санкт-Петербург из шведских имений. Данилыч отсылал галантные предметы в Москву, невесте Дарье, и получал нежные строки любви и благодарности. Теперь подобрать для Фроськи... Набил сундук платьев, коротких и длинных — какое-нибудь да налезет. Сунул в карман ожерелье из кроваво-алых камней, славно будут гореть на белой коже. Воскресным утром, в двуколке, с эскортом драгун отъехал.

Губернаторская мыза вёрстах в десяти. Правит усадьбой Иван Фёдоров — брат Фроськи, а под её началом птичник, огород. Охрана — из личной гвардии Данилыча.

Одного драгуна отослал вперёд, оповестить. Двигался не спеша, вдыхал запахи скошенной травы. Приволье, не то что в городе, воняющем дымом, дёгтем, навозом... Распахнулась аллея вековых лип, в конце её — бурый, цвета запёкшейся крови фасад господских палат. Майор Арвидсон, бывший владелец, исчез с семейством бесследно. Данилыч не замедлил занять поместье, от грабежа спас.

Поджарые борзые майора к новому хозяину привыкли, прыгают, ластятся. Гонять зайцев — блажь пустая, но псарня должна быть. Всё должно быть, что сиятельному приличествует. В Санкт-Петербурге ты слуга царский, а здесь ты, Алексашка Меншиков, суверен. Два медных рыцаря на доме, скрестив копья, бьются в твою княжескую честь. Далеко шлют лучи. О том первое старание было — начистить. Стереть герб Арвидсона, вылепить княжескую корону и щит, ожидающий эмблему. Твоё княжество, Алексашка! В сём малом — предвестие будущего...

Слуга, распахнувший дверь, успел лишь накинуть ливрею, не застегнул. Данилыч ухватил пуговицу, оторвал, швырнул в угол. Проспала Фроська, что ли?

В сенях встречают идолы грецкие — справа, у лестницы, силач с дубиной, Геракл, слева Аполлон с гуслями. Статуи алебастровые, щербатые, а Данилычу видятся мраморные — и не в таком доме, а во дворце.

Фроська сошла в лазоревом халатце, по-летнему. Поднесла на подносе чарку с водкой. Данилыч отхлебнул чуть, голову решил сохранить ясную. Слегка коснулся губ, со сна горячих. Фроська глянула вопросительно, повернулась. Сапожки, обутые на босу ногу, защёлкали по ступеням зазывно, обнажились полные икры. Бывало, он кидался следом, объятый тем адским пламенем, который пожирает грешников. Ныне насыщен метрессой, волен оборвать прнтяженье женского тела, его разительной чухонской белизны. Однако оберегает девку ревниво, даже от царя.

В парадной зале Арвидсона из стен торчали гвозди — парсуны предков майор увёз. Купить картины негде; покой, утыканный гвоздями, неприятен, враждебен.

   — И к заутрене не встала?

   — Не... Умаялась вчера.

   — Али ты люторка?

   — Хоть и люторка... Бог везде есть.

Растягивает слова удивлённо — говорила, мол, зачем спрашивает? Семья православная. Отец служил у барона — егерем али лесником, камердинером, — тут в её рассказах противоречие. Родители умерли от оспы, когда ей было двенадцать лет, жила у скупой, драчливой тётки, от неё увёл офицер-семёновец, увёл, а то сама бы сбежала.

Православная — в русском, стало быть, законе, коли не врёт... Пуще дивилась Фроська — господин заставил её произнести «Отче наш» и молитву богородице.

В опочивальне, покосившись на мужчину, принялась застилать постель, осенённую широким зеркалом. Умна, не навязывается... Халатец распался, блеснула отражённая нагота. Тотчас затянула и, шагнув к господину, положила на лоб прохладную ладонь:

   — Кайки.

Значит — баста, отринь всё, угнетающее тебя! Ладонь мягко растирала, разглаживала морщины — печать губернаторских повседневных трудов. И точно — целительная эта ласка.

   — Кайки, — повторил Данилыч и весь подался к женщине. Она, крепко сжав узел пояска, отошла.

   — Погодь...

Что за сила в ней — зажжёт и в следующий миг охладит! Метресса преобразилась в строгую домоправительницу, по её зову явилась комнатная девка, выставила на столик угощенье, отдёрнула цветные платы на окнах. День в спальне был пёстрый, стал солнечным, облил сияньем серебряные чарки, тарелки с лососиной, с ветчиной, глазурь глиняного жбана со сметаной, до которой Данилыч весьма лаком.

Фроська ела по-иноземному, от ломтя хлеба, лежавшего на скатерти, отламывала по кусочку, рот вытирала салфеткой. Видя, как губернатор лезет пальцем в жбан, улыбалась, словно мать шаловливому дитяти.

   — Сладко? Лучше моей сметаны нет.

Данилыч набирал густоты и облизывал пальцы, жмурясь. Впрямь уносился в детство.

   — Царю отвези. Презент от меня.

   — На кой ляд, — буркнул Данилыч. — Ему мясное...

   — Ну так царевичу.

   — Отстань!

Вечно сует сметану свою... Данилыч склонен поглощать вкусную еду молча. Уплёл половину объёмистого жбана, пальцы отмыл языком чисто.

   — Бедно-ой, горемычно-он, — запричитала Ефросинья совсем по-деревенски, подперев рукой щёку. — Кто пожалеет? Никто не пожалеет... Царица заперта, сыночек здесь мается, плачет...

   — Цыц! — и Данилыч стукнул кулаком по столу.