Град Петра — страница 18 из 98

   — Так я с тобой только...

   — Забудь, выкинь из башки! Царь за это...

   — Что? Меня простит, чай.

Молвила со смешком, играя глазами. Данилыч обозлился не на шутку.

   — Дура! Дурища!

Отозвалась невнятно, будто захлебнувшись слезами, потом прыснула. Феатр! Гнев, однако, угас.

   — Обожди, может, и ублажишь Алексея. Сметаной, сметаной, чем ещё? Мал он для прочего... Мызу отведём ему, не всё же по армейским квартирам мыкаться.

Вообразилось — гладит лоб Алексею. А если царь навестит сына... Прикажи ей — и перейдёт к любому. Безропотно... Сказав себе это, Данилыч помрачнел.

   — Ладно, решать государю...

А Фроська лопотала, подливая хозяину водки, рада была бы ходить за царевичем. Утрату матери не возместить, но хоть немного отогреть сердце мальчику — тошно небось среди солдатни. Данилыч изучал метрессу пристально — доброта искренняя или опять феатр?

Чарка его наполнялась то анисовой водкой, то можжевеловой, то коричневой, на зверобое. Фроська пила мало, а глаза блестели. Косилась в угол — челядинки внесли туда губернаторский сундук.

   — Забавки тебе, — бросил Данилыч.

Стремглав кинулась туда метресса. Выхватывала одёжки, расправляла, прикладывала к себе, швыряла на пол. Разлетевшиеся юбки, платья, телогреи, перчатки ковром легли вокруг, она уже ступала по ним небрежно, по его, Данилыча, подаркам. Рассчитывал ошеломить богатым гардеробом — получилось иначе. Не впору наряды, не в цвет. Один убор — тафтяной, шитый серебром, низ на обручах — вроде по росту, но не потрафил моде. Тьфу ты, привередница!

Засим Фроська пробежала по тафтам, по шелкам и атласам в каморку, служащую кладовой. Выволокла охапку одежды, опустила на кровать. Сверкнули, брызнули искрами в зеркало парадные одёжи. Из них едва ли что видел Данилыч и снова ощутил укол ревности.

   — Вот... Любимое моё, — и Фроська махнула чем-то лазоревым, узорчатым в сторону Данилыча, заставив его зажмуриться. Потом скинула халатец и предстала вся в нестерпимой своей чухонской белизне. Он шагнул к ней, вырвал ветошь, выдавил онемевшими губами:

   — Отколь?.. От кого?

Угрозы в голосе выразить не смог. Фроська усмехнулась, приподняла ладонями груди, откинула голову.

   — Француз подарил... Францу-узик... — протянула ласково. — От него память.

   — Так я те вышибу память.

Кулак разжался, обмяк, прикоснувшись к ней. Но ярость ещё жила, когда он мял и томил её, ненавидя тех, кто ею владел, желая задушить, сжечь в лихорадке плотской всё, прежде с ней бывшее.

   — Ведьма ты, — произнёс он, когда оба вышли из сего пожара.

Фроська смеялась, нисколько не утомлённая. Зеркало показывало только её. Бесстыжее зеркало. Данилыч давно порывался снять его.

   — Может, правда ведьма? Травы знаешь?

   — Какие?

   — Ну — околдовать человека?

   — Не... Вот подорожник... То дохтурская травка, на раны кладут.

Вскочила проворно, надела-таки лазоревый убор. Ноги закрыло до пят, грудь вылезла почти вся. Данилыч следил, подложив под себя подушки. Враз по ней французская мода... Данилыч заиграл на губах менуэт, и Фроська поплыла, закружилась, перегибая стан, грудью к невидимому кавалеру.

Данилыч нежился на перине, благодушно приказывал:

   — Поклонись теперь! Ниже, ниже, ворона! Реверанс делай знатной персоне!

Сняла презент маркиза, на миг обожгла наготой и облачилась в красный шёлк с зелёной строчкой, затем в зелёное сплошь. Танцевала и представила всякие политесы — стало быть, научилась кое-чему в баронском поместье, где родитель был в услуженье. В ночной рубахе, обсыпанной золотым горошком — из скарба здешней баронши, коли не врёт, — изобразила пляску чухонскую. Прыгала, подбоченившись, пока не задохнулась.

Так же и Ламбера потешала... Дьявол-девка, кого хошь расшевелит. И догадлива... Не зря устроила спектакль. Сейчас ластится.

   — Ворона я, скажешь? Ворона? Нет, я не хуже баронши. Скажи, не хуже ведь?

   — Может, княгиня?

Обронил и язык прикусил. Фроська охнула и прильнула к нему.

   — А почто не княгиня тебе! Почто? Ведь мы ровня с тобой.

Вон какой умысел! До сих пор не заикалась, хранила в себе...

   — Где ровня! Окстись! Царь не позволит. Нельзя мне...

   — А ты спытай!

Отказывать не резон. Данилыч обещал, но без достаточной твёрдости.

   — Обманываешь.

Села на постели, выгнулась, волна волос взлетела и опала, хлестнув его по лицу.

   — Ладно... Всё одно не бросишь меня.

   — Не брошу, — сказал Данилыч на сей раз искренне и подивился. До чего же самоуверенна! Что за магнит адский заключён в женщине!

   — А бросишь если...

Замахнулась, скорчив злую гримасу, и в тот же момент свела всё на шутку, принялась щекотать. Напрасно увёртывался, — настигала. Найдёт на неё — дух вытрясет. Он отбился, встал и, покуда натягивал бархатные штаны, кафтан с орденом и голубой лентой-кавалерией, обретал губернаторскую престижность. Строго потребовал квасу. Обтерев рот, промолвил:

— Про царевича молчи! Сбрехнешь если... Себя же утопишь! Поняла? Да тебе и не надо понимать. Глупа ещё... Думать я за тебя буду.

И так, пожалуй, наговорил лишнего.

Отъехал от мызы — и обступили сомненья. Фроська поручение выполнит, девка верна и покорна, а примет ли Алексей? Обиделся. Не примет... Царя вмешивать неразумно. Без понужденья надо... Залучить Алексея на мызу... Завезти его как бы невзначай, на пироги, на парное молоко...

Губернатор составлял прожекты и отметал их. Кампания деликатная, суеты не терпит. Дать время мальчишке, пускай поостынет сердцем.


* * *

Пётр вернулся из Лодейного Поля с ликом сияющим. Из сорока трёх судов, больших и малых, заложенных на верфи, многие близки к завершению. Первым сошёл со стапеля фрегат «Штандарт» — царь привёл его в Петербург.

   — Опять покинешь меня, свет мой, — печаловался Данилыч. — Опять я сирота.

   — На вот игрушку!

Такелажный мастер, англичанин, вырезал шахматы, подарил государю. Очень этим угодил. Хороши слоны, ладьи, пешки-пехотинцы, да играть когда? Заждался Петербург зачинателя своего и ныне воспрянул. Или кажется так Данилычу?

Всё как будто по-прежнему. Те же копры колотят остервенело, сотрясая остров, название коего — Заячий — начало забываться. Та же щепа под ногами, тот же едкий дым смолокурен. И стоны, вопли, несущиеся с пристаней, и голодное конское ржанье, и тряпье сермяжное на верёвках, на жердях, и вонь из отхожих мест — всё ведь то же. И, однако, настала перемена. Удивления достойно, как действует появление царя — на манер толчка, могуче ускоряющего движение.

Воистину быстрее вонзаются сваи, чаще стучат топоры... Воля каптейна, друга сердечного, проникает и в душу Данилыча — он уже не тот, что прежде.

Совестно теперь скрывать что-либо от царя. Был малодушен, теперь избавился от страха — будь что будет, а повиниться, поведать про стычку с Алексеем необходимо. Невысказанное мучит.

Каптейн слушал, щека его задёргалась, но Данилыч не запнулся, продолжал речь, не чувствуя боязни, даже просил мысленно: «Ударь, ударь!» Пальцы Петра сжались в кулак, и твердел, наливался силой огромный царский кулак. Данилычу никогда не доведётся узнать, на кого был обращён гнев, вспыхнувший в ту минуту, — на него или на Алексея.

Кулак разжался. Данилыч задохнулся от счастья — царь притянул его к себе, поцеловал в лоб.

   — Спасибо... Поделом ему... Жаловаться станет, скажу — сам я отвозил, рукой губернатора...

   — Не будет он жаловаться, — вставил Данилыч. Зачем — толком не сознавал. Лишь потом уяснилось, что похвалил этим царевича и косвенно себя.

Из подлого звания, а поступил благородно, единственно на свой риск. Не чета некоторым знатным, которые наушничают, пакостят за спиной...

Не утаил Данилыч и мызу, намеченную для Алексея Фроську — примерную хозяйку. Царь кивнул, полюбопытствовал, сколько лет девке.

   — Двадцать шесть... О рождестве богородицы.

   — Годится.

   — Глаз будет за ним. Всякой день...

Царь согласился. Глаз женский зорче устережёт, чем десять часовых. Данилыч, повеселев, заболтался — помянул Фроськины пироги, обхожденье её, чистоту в покоях. Домашнего уюта именно и не хватает отроку.

   — Сосунок, — усмехнулся Пётр. — До каких пор? Ничего, обвыкнет...

В тот же вечер нескольким господам досталось дубинкой. Одного унесли замертво.

   — Воруешь, гадина, — лютовал царь. — По роже твоей мерзкой видать.

Данилычу сказал:

   — Разбирайся тут... Меня корабли зовут.

Раздражению дал волю и хотел немедля устремиться к любимцам. Данилыч насилу унял. Коришпонденции убавилось немного, губернатор всем не ответчик. Вон Шереметев канючит:

«Псковские бурмистры не дают денег на корм слесарям у артиллерии и шведским полоняникам — без указа из Москвы. Как бы тех людей голодом не поморить».

Он, Меншиков, над Москвой не властен. А ведь пустяк! Канителят — знать, к выгоде своей... Немощен фельдмаршал, навёл бы пушку на канцелярию...

   — Пушку? — отозвался царь. — Ты бы настрелял... Он законы уважает.

Пишет Шереметев обильно. Представляет к награде драгуна, которому оторвало руку, — на жилах висела, и он устоял, отрезал её. Видать, богатырь... А шведский драгун перебежал к нам — коня утопил ненароком и убоялся наказания. Покидают армию Карла латыши, понеже в солдаты их взяли насильством. И снова о непорядках.

«Привезли ко Пскову семьсот возов сена, и на тех возах не будет и по полвозу, и то всё мокро и в грязи, и лошади не везут, путь зело худ».

Пропадут лошади, пророчит стратег, и сено не довезут, убыток двойной. Чего же хочет? Учинил бы розыск, отлупил бы виновников!

   — Стар боярин, стар, — негодует Данилыч.

   — Тебе, что ли, войско отдам? Заришься?

   — Да ни в жисть...

Увёртка жалкая — нету в душе Данилыча уголка, сокрытого от царя. Манит жезл фельдмаршала, манит неотступно. Мечтание дерзостное... Царь поручил Петербург — и будь, губернатор, доволен!