«Во имя господне, в Копенгагене, апреля в 1 день, лета 1703 года. Аз, Андрей Петрович Измайлов, оратор чрезвычайный ко двору его величества датского...»
Одна слава, что чрезвычайный... Скрытая издёвка в каждой строке, разузоренной писцом не в меру.
«Во имя и по указу его царского величества, великого князя Московского, обещаю господину Тренину, архитектонскому начальнику, родом итальянину...»
Поди-ка и полковничья лента ему припасена... Тут Тренин, а в другом месте Трезин. Бестолков стал Ефрем.
«...который здесь служил датскому величеству и ныне к Москве поедет его царскому величеству государю моему служить в городовом и палатном строении... Плата ему 20 червонных в месяц... сверх того обещаю, как явно показал искусство и художество своё, чтоб ему жалованье прибавить».
Карман вывернем для иноземца. А тут гроши считай, на свечах выгадывай...
«Обещаю также именованному Трецину, чтоб временем не хотел больше служить или если воздух зело жесток здравию его, вредный, ему вольно ехать куда он похощет...»
И опять ему червонные на подъём... Что ж, бери архитекта, Пётр Алексеич! Поглядел бы ты на него сейчас — вид имеет, будто равнодушен к твоим милостям. Положил листки на колено, зевнул непочтительно.
— Больше мы предложить не можем, — сказал посол сухо. — Его величество ведёт войну.
— Простите меня, я не спал ночь. Сумасшедшее море... Нет, нет, я премного благодарен царю.
Странен архитечт... Обычно ведь выведывают, каковы обещанные золотые, любекским ровня или дешевле. И почём в России соболя.
— Осмелюсь спросить, ваша светлость. Передают за достоверное — при рождении царя взошла необычайно яркая звезда. Так ли это?
— Не слыхал, господин мой.
— Да поможет бог его величеству. Он, должно быть, сейчас на поле брани.
— Там снег на поле, мой господин. В снегу не воюют, как вам известно.
Посол поднялся, желая окончить пустой разговор и выпроводить докучливого швейцарца.
А Пётр не ждёт, пока весна растопит зимний покров, пока просохнут дороги.
— Время, время, время...
Диктуя подьячему, он словно мечется в клетке. Чертовски тесно, душно стало в Шлиссельбурге. Стены, израненные ядрами, покорённые в жестоком бою, сегодня почти ненавистны.
— И чтоб не дать предварить нас неприятелю, о чём тужить будем после.
Шереметев[6] где-то в пути, царь зовёт его, торопит. За стеной Ладога гулко ломает лёд, силится смыть в Неву, Скорее собрать войска, скорее...
Шлиссельбург — это город-ключ. Тем и важен сем древний русский Орешек. Ключ, отпирающий море. Осталась последняя преграда близ устья Невы — Ниеншанц.
Для Петра он — Шлотбург, крепость-замок.
Карл воюет в Польше, считает главным противником короля Августа[7]. Тем лучше. Для защиты Ингрии, приморской своей провинции, он выделил силы второстепенные, но всё же значительные, армию и флот. Противник в обороне, на позициях зимних. Надо начинать кампанию, опередить.
— Зело дивно, что так долго суда делают, — диктует Пётр дальше, — знать, что не радеют.
Часть армии двинется по Неве. Не сидеть же, пока в Лодейном Поле достроят фрегаты. Малые суда — это лодки, четыре либо шесть гребцов в каждой. Широкие, остойчивые ладожские соймы, на которых веками плавали рыбаки, торговцы, перевозчики.
Так пусть лодки, но побольше их и, главное, скорее подать! Время не воротишь. Все кругом медлят, от плотника, делающего сойму, до фельдмаршала.
«Велит исполнять ангельски, не человечески», — пожалуется потом Шереметев.
До Ниеншанца, по течению реки, шестьдесят вёрст. Судя по картам, захваченным у противника, это небольшой пятиугольник на бугристом мысу, омытом Невой и притоком её Охтой. Диаметр — около трёхсот сажен, воздвигнут, в отличие от каменного, многобашенного Шлиссельбурга, из дерева и земли. Сосновые срубы составляют костяк фортеции, извне присыпанный. Вокруг глубокий ров, по дну его тянется палисад — забор из брёвен, заострёнными концами вверх. Подойти ко рву можно лишь одолев предполье, ограждённое насыпью.
Уже ходили разведчики, приводили языков. Говорят, вал недавно приподнят, артиллерии добавлено. Орудий ныне сотня, гарнизон — шестьсот человек.
Слабость фортеции сознают сами шведы. Генерал Крониорт[8], предвидя наступление русских, намерен оказать помощь с суши, адмирал Нумерс[9] — с моря.
Сорвать сей замысел!
Мысленно Пётр уже в Шлотбурге. Стоит при море твёрдо, так твёрдо, что не страшен будет и Карл, коли вдруг повернёт на север.
Только время, время...
Царь чутьём моряка выбрал день для удара. Льды в Финском заливе не дотаяли, Нумерс не сможет ввести корабли в Неву.
Шереметев советовал обождать: путь ещё труден, распутица. Пушки довезём ли... Нет! Царь резанул ногтем по карте. Выступать двадцать третьего, ни днём позже.
— Великое дело для нас сделаешь, Борис Петрович.
Ободрить хотел фельдмаршала. Он поведёт войско, ему доверено великое дело.
— Репнин с тобой, Чамберс, Брюс[10]...
Царь перечислял командиров дивизий, полков, и боярин слушал с возрастающим беспокойством.
— Помилуй... Себе-то кого оставишь?
Петру жаль двое суток потратить в походе — есть надобность побыть в Шлиссельбурге. Теперь сия фортеция — главный оплот тыла, опора наступления. Но штурм Ниеншанца не пропустит.
Опустеет Шлиссельбург. Почитай, всю армию государь бросает к морю. Куда меньшими силами можно подмять земляной Ниеншанц. А швед вдруг да покусится вернуть себе каменную твердыню, столь выгодную. Шереметев шумно задышал, собираясь спорить. Царь упредил.
— Ты ведь невдалях. Не край света...
Для Бориса Петровича — край. Где начинаются воды, неведомое море, — там конец света, ему привычного. А царь поручает кроме сухопутного войска ещё и флотилию. Две тысячи солдат отправить по Неве. Зачем?
— Сообразишь, — бросил Пётр. — Мало ли... Ну как Нумерс прорвётся...
Не удержался, подсказал. А смятение фельдмаршала лишь усилилось.
— Так лодки ведь, батюшка... Против кораблей-то чего сто́ят?
Голоса раздавались гулко. Шереметев устроил свой кабинет в башне, седая его голова серебрилась на фоне шёлка, укрывшего стену, по нему рассыпались кресты червонные, мальтийские, с расщеплёнными концами, свирепо-острые. Голоса вздымались к непроглядно высокому своду, гудели, словно в трубе, в толще башни, а снаружи сталкивались льдины в весенней битве.
Шереметев опасался покидать эту гранитную надёжность ради неизвестного, ради островов в дельте, болотистых, вряд ли к чему пригодных.
Сам он ни за что не вступит в сойму. Ни он, ни предки его, достойные ратные люди, никогда не сражались на воде. Из Шереметевых он первый совершил путешествие по морю, и, хотя Нептун был приветлив, а магистр Мальты обещал союз против турка, — нет, не сдружился боярин с лукавой стихией.
— Отобьёмся, чай, и без лодок, артиллерией... Коли не утопим, дотянем в целости... Ладно, ладно, милостивец, быть по-твоему!
Показалось, царь начал гневаться.
А Пётр заметил на щеке фельдмаршала свежую кровавую царапину. Бреется усердно, чересчур усердно. После того как берёг бороду, увёртывался от ножниц, прятался…
Взгляд царя стал на миг тяжёлым, испытующим. Притворство ненавистно ему и в малом, рождает подозрения, а они угнетают. Не привык колебаться, отделяя друзей от противников, храбрых от трусов, честность от лжи. Наотмашь и окончательно...
Говорят, Шереметев неискрен. Был привержен к царевне Софье, но враждовал с Василием Голицыным[11], её любимцем, навлёк опалу. Оттого-де и примкнул к царевичу Петру. Так не проиграл вроде...
Служит боярин, служит — сколь возможно для старика — похвально. Сие рассеивает домыслы. Хорошо, что на место герцога де Кроа, кичливого пустозвона, виновного если не в поражении под Нарвой, то в огромных потерях, нашёлся стратег русский, поистине способный. Большое благо для армии... По заслугам ему дан орден Андрея Первозванного — пускай ведает, что за царём служба не пропадает. Мешают стратегу возраст, привычки. Скинуть бы ему десятка два годов...
Трудно ему усвоить — нынешняя кампания особенная, не только сухопутная, но и морская.
— Действуй по оказии, Борис Петрович. Ты старшин.
И опять не выдержал Пётр, принялся убеждать. Лодки не пустяк, лодки на Ладоге фрегат одолели. Флотилия может быстро подать головной отряд к Ниеншанцу, высадить скрытно на лесистом берегу, застать шведов врасплох.
— Ты старший, — повторил царь.
До чего не хватает старших! Ох, как нужны они! Вот фельдмаршал. Грудь у него в золотых разводьях, а царь перед ним стоит в кафтанце капитанском с увядшим позументом по воротнику, по манжетам. Без позволенья не сядет. Недоумкам страшно... А всё для того же! Чтобы действовали отмеченные званиями, чтобы прилагали разум собственный, без указки постоянной.
Вошёл Меншиков[12]. Поклонился, стрельнул в Шереметева настырными глазами, тронул царя за рукав.
— Мин каптейн!
Пётр обернулся, кивнул. Должно, условились о чём-то. Фельдмаршал поглядел вослед. На государя, шагавшего уверенно, не оглядываясь, и на камрата его, который едва поспевал и торопливо, раздражающе приплясывал.
Смеются... Небось над ним, Шереметевым... Или почудился смех? Ушли оба, а боярина всё ещё дразнят выпученные, глумливые глаза Меншикова, друга поневоле. Колючки его рыжеватых усов... Должно, выщипывает их и ерошит, бесстыдно подражая царю.
Пробудились, распелись в предрассветном тумане трубы. Солдаты строились, проклиная короткую ночь, подгоняемые командирским кулаком, командирской плёткой. Хлынули из ворот Шлиссельбурга, из лагерей окрест. Одни — к чёрному провалу Невы, другие — на шлях, вонзённый в торфяники, в сырые леса, где под навесом хвои ещё белеют барханы снега.