Котлин вооружён. Батареи — вот они... Хорошо, но мало, мало. Перекрыть проход огнём с двух сторон! Невдалеке от суши царское перо вывело кружочек. Здесь быть форту.
— На воде? — произнёс Доменико, ошеломлённый. — Вы желаете плавучий форт?
Нет, на твёрдом основании, неподвижный, на отмели. И к весне! Работа сложнейшая. Фундамент из ящиков или срубов, набитых камнями... Как опускать их? Освоившись окончательно, Доменико рассуждал вслух, горячность царя зажгла и в нём жажду строить, вырастить в воде эту необыкновенную крепость. Все сомнения его встречали мгновенную отповедь царя. Лёд, крепкий русский лёд! Зимой по льду начнут подвозить материал к проруби. Да, срубы из толстых брёвен, ряжи. А каков грунт? Царь сам проверял, — прочен. Учёл ли он удары волн? Да, — и отдачу орудий, разумеется. Но приблизительно. Надлежит рассчитать точно.
Ему, Доменико...
Пётр не спрашивал согласия — прочёл его на лице швейцарца.
— Представляете ли, господин, что такое Петербург? Там хижины. Там жизнь на биваке, военная жизнь.
Ответить Доменико не успевает. Да это и не нужно. Царь смотрит настойчиво, испытывает, видит...
— Дело секретное, — слышит архитектор. — Секретное чрезвычайно. Брать чертёжников не стоит, господин мой. Управитесь один? Хорошо.
Вечером Доменико писал:
«Молитесь за меня: я на службе у великого человека. Это и льстит мне и пугает. Дай бог не ошибиться, — царь Пётр такой правитель, который способен подать пример всем, увенчанным коронами, всем владыкам. Он стремится к целям высоким. Служа ему, я чувствую себя не под пятой его, а с ним вместе. Он сведущ в науках и вникает во все частности».
В Лондоне мало кто заметил возвышение Дефо. На приёмах у Гарлея он не появлялся. Навещал сановника в его особняке с наступлением темноты, чтобы придать себе таинственности. Иногда придумывал слежку, погоню.
Гарлей смеялся. Писака очевидно мистифицирует. Хотя, разрази его гром, может, и правда. Нашлёпки грязи на плаще подлинные.
— Ухнул в канаву, ваша честь. Едва ушёл от негодяев.
Писака — иначе государственный секретарь не называл про себя Дефо — падал в кресло, вытирал потный лоб и с вожделением оглядывал строй оловянных кувшинов с имбирным пивом. Сразу к делу не приступал.
— Вы ещё здесь? Я думал, вдруг вы уже в Париже, с нашим обожаемым Мальборо[48].
Добрый знак. Дефо язвит — значит, новости принёс интересные.
— Так Париж ещё не взят? Что ж, будем дальше воевать за равновесие в Европе. Один умный человек говорит: проливать кровь грех, но лицемерить при этом — двойной грех.
Обычная манера — ссылаться на некоего собеседника. Ничего от собственного имени — вечная игра в прятки. И чего ради?
— Царь Пётр не кричит о равновесии. Он отбирает у шведов своё кровное. Вот уж кому чуждо лицемерие. Один немецкий дипломат сказал мне: не зарьтесь на чужое, тогда и настанет равновесие. Дурацкую войну вы ведёте, сэры! Испанская корона? Ничего страшного, пусть достаётся французам.
— Нашим исконным врагам? — возмутился Гарлей. — Вы забываетесь.
— Не я, не я, ваша честь. Тот дипломат... Но ведь всё равно две короны на одной голове плохо держатся.
— Слова того дипломата?
— Конечно. А мне что! Дай бог отличиться нашему Мальборо. Этого хочет его супруга, а следовательно, и... не пугайтесь, королеву я не назвал.
Оба рассмеялись. Дефо осушил кувшин пива и подобрел.
— Не стану больше томить вас. Получайте! Последняя почта...
Гарлей пробежал глазами письмо.
— О, четыреста пушек! Московиты лепят их как оладьи.
— Сведения устаревшие, шалопай взял из газеты. Поздравим шведов с таким наблюдателем. Скок — и к нам в упряжку!
— Да, но толку от него...
— Подождите, не снимайте ставку с этой лошадки! Есть шансы выиграть. А табачник заслуживает награды. Раскошелимся, а?
Табачник — Генри Вуд, служащий братьев Уайт, торговцев табаком. Исправно делает копии с донесений кавалера ван дер Элст, обозначенного в бумагах Дефо под кличкой «племянник».
— Теперь он наш, с потрохами, ваша честь. Кое-что он там тонко подметил, в Московии. Царь ищет опоры в народе, а? Ещё Макиавелли[49] учил: владыка, нашедший поддержку в народе, сильнее того, который имеет на своей стороне одну лишь знать. Да, музыкант способен шевелить мозгами, однако вы правы, он белоручка и трус, но... в Петербург он прогуляется, дядя заставит его. А там посмотрим...
За окном — тусклая под зимним небом Темза. Медленно спускался по течению военный корабль, побывавший в починке, — свирепый дракон на носу алел свежей краской, разевал кровавую пасть.
— Кстати, царь считает наши суда неуклюжими, тихоходными. Каково! Он ручается, что русские будут лучше.
— Да вы просто влюблены в царя.
— Он сам строит суда. В отличие от прочих монархов. Губить флот понапрасну — это они умеют. Кто же поедет в Московию? Всё-таки Витворт?
— Вероятно.
— Не блещет способностями. Подбирали по росту, признайтесь! Что ж, есть резон. Царь не любит коротышек. Итак — посол её величества Витворт! — Дефо пощёлкал по пустой кружке.
— Злой вы человек, — вздохнул Гарлей. — Уж не настолько он глуп.
— А насколько? Ладно, моего табачника я ему, так и быть, доверю. И вот что: посоветуйте обратить внимание на Огильви. Слыхали о нём? Да, шотландец, служил императору. Теперь у царя, ходит в важных генералах. Ему всё равно, чью носить униформу. Москва перекупила его, — сам говорил в Вене, при Иосифе, без всякого стесненья.
— В присутствии вашего знакомого, — лукаво улыбнулся Гарлей.
— Один дипломат, — ответил Дефо коротко. — Желаете знать кто? Извините, запамятовал.
Конца нет слухам о Петербурге. Текут из парикмахерской, от клиентов, с базара, откуда приносит их Авдотья, русская служанка. Старец один пророчил: проклят сей град. Затопит его по весне, смоет. И поделом. Дома ставят без молитвы, не освящают, церкви нет ни единой. Младенцев там не крестят, покойников не отпевают, сваливают в яму, а как засыплют — царь на том месте с немецкими девками пляшет.
Впрочем, не одному Петербургу — всем градам и весям конец, ибо настали последние времена. О сём извещают знамения. Где икона восплачет, а где колокол зазвонит сам по себе, среди ночи. А над Донским монастырём пролетел огненный шар, едва не сбил кресты.
«О Петербурге рассказывают в Москве всякие ужасы, — пишет Доменико родным. — Суеверие ненавидит просвещение и клевещет на него. Недавно выпал снег и лёг густой пеленой, словно у нас в горах».
Пробудилось детское. Выбежать, впечатать шаги в эту чистоту, сошедшую с небес. Первые шаги... Начать путь о некую даль...
Частица нового города — перед ним на столе. На чертежах форта, который встанет на отмели, там, где никогда ничего не строилось. Поэтому Доменико трудится допоздна, забывая о времени. Разбирая наброски царя, мысленно спорит. Иногда внезапно — не угадать ни день, ни час, — врывается царь.
— То, что вы задумали, ваше величество, — говорит Доменико, — есть корабль, неподвижный корабль.
— И что же? — хмуро спрашивает Пётр и щиплет ус.
— По мне, строение слишком хрупкое. Я привык иметь дело с камнем. Если корабельщику угодно знать мнение фортификатора...
Надо укрепить конструкцию, толще делать стены, перекрытия. Тогда можно ставить орудия калибром крупнее — выдержит. Правда, леса потребуется больше.
— Нарубим, — кивает Пётр. — Велю Кикину... Говорите, говорите, мастер!
Голос Доменико прерывается — его душит радость, внезапная мальчишеская радость. Ему, ему доверился царь, от него — Трезини из Астано! — готов услышать последнее слово.
— Если ваше величество согласится...
— Не надо величества.
Царская рука ложится на плечо Доменико, жмёт сильно и ласково. Не надо величества. Отныне они мастера. Оба, корабельщик и фортификатор.
Странный, странный человек...
По утрам возле дома вызванивает колокольцем, храпит пегая кобылка. Доменико садится в простые сани, накрывается овчиной.
«Царь дал мне ещё одно поручение — преподавать итальянский язык, который почитает весьма нужным. Он с похвалой отзывается о наших знаменитых зодчих, сожалеет, что их трактаты до сих пор не переведены».
В Белом городе, у богатых домов, снег прибран, сметён в кучи. Доменико обгоняет своих школяров, они ломают шапки, кланяются.
Кирпичные боярские хоромы, резное крыльцо, расцвеченное киноварью и позолотой... Семья Нарышкиных не посмела перечить царю-родственнику, впустила в родовые апартаменты учителей-иноверцев, только иконы убраны из класса. Терпит ораву худородных и простолюдинов, топочущих по наборным полам. Просвещение должно быть доступно всем — настаивает, в согласии с царём, пастор Глюк[50].
Лютеране считают его еретиком. Доменико затрудняется, к какой религии его отнести. Молитвам он значения не придаёт — спасают, мол, лишь добрые дела.
«Но человек он исключительный. Он преподаёт историю, географию, латынь, французский и немецкий, и это лишь ничтожная часть дисциплин, которые он в себя вместил. Кстати, вот совпадение: он окончил гимназию в том самом Альтенбурге, где я впоследствии служил».
Залучив Доменико в свой мезонин над классами, увешанный клетками, пропахший птичьим помётом, свечным воском, заваленный книгами, манускриптами, Глюк едко предупредил:
— Не будем об Альтенбурге! Логово суеверий, кичливых претензий, скудоумия...
Гимназист мечтал о заморских, экзотических странах. Нести свет дикарям, исправлять людоедов... Изучать медицину, чтобы врачевать этих детей природы.
— Отец прозвал меня лунатиком. А вы? Что погнало вас из благословенных ваших виноградников? Признайтесь, вы тоже лунатик! Что ж, царю Петру нравятся такие, как мы.