— Худой похлёбка, — кивнул Крюйс и засопел, явно настроился обличать непорядки. Царь остановил на полуслове. Ему с утра портили свидание с Петербургом. Скинули с линейного корабля, с левиафана, которым мысленно управлял, погрузили в сегодняшнее, в пучину несделанного, упущенного, растраченного зря. Хозяин словно уловил настроение гостя. Поднялся, отыскал что-то на поставце, под тарелкой, затем скорчил торжественную мину.
— Император Клаудиус.
Завитки волос, мелкие как у барашка, да ухо — более ничего не сохранилось от парсуны, выбитой на монете. Три буквы латинские, едва различимые...
— Откуда у тебя?
Капля тусклого серебра на ладони Петра — маяк, мерцающий из Древнего Рима...
— Пастор нашёл. Мудрый был человек. Жалко, бог призвал.
— Где нашёл?
Чем славен Клаудиус? Небось христиан губил, львы рыкающие пожирали христиан в Колизеуме. Пётр вопрошал, тёр императора полой кафтана, чтобы яснее глянул, ответил. Напрасно... Портрет не выражал ни жестокосердия, ни милости.
Пастор Толле нашёл не одну денежку, много, целый горшок их набрал. Где? Недалеко отсюда — в Старой Ладоге. Раскопал могильный холм. Царь ковырял остывающее жаркое, ёрзал — терпения нет, как тянет Корнелий. Значит, есть ещё монетки? У кого? Эх, бес побери! Уплыло! Пруссак один купил и увёз. Корнелий пробовал утешить, — золотых вроде клад не содержал.
— Мелешь ты! — и царь топнул под столом гневно. — То дороже золота. Пища для ума.
Поворачивал монету, любуясь, опустил в стакан с вином.
— Выпьем за Клаудиуса, упокой его Юпитер. Ведь куда дотянулся! До Ингрии — из Рима-то... Ай да Клаудиус! Слушай, на кой ляд он тебе? Подари, а? Не мне нужно — столице моей для обозрения.
Исчезло свиное жаркое, покрывшееся застылым салом, исчезла пятистенка контр-адмирала — распахнулась Кунсткамера, задуманная давно, — собрание разных художеств, раритетов, монстров. Вот и римские древности есть в сём северном крае. Кунсткамера будет богатейшая, на зависть столицам европским.
Честь и место в ней Клаудиусу, засылавшему сюда купцов. Может, он и храмы тут воздвиг, и гимназии... Проведать, отрыть!
«Никогда не знаешь, чего ждать от царя. Вчера к нему попала римская монета, обнаруженная где-то в окрестности. Он в восторге и показывает её всем, валя в ней добрый знак».
Доменико писал эти строки, сидя у раскалённой пенки. Разбуженный до петухов, он прибежал в крепость. Царь повлёк его на бастион. Гудел ледоход, ветер противился течению. Нева выталкивала льдины, они вползали на вал и таяли. Земля, напитанная влагой, оседала, тонула. Царь не замечал холода, сорвал с себя треуголку и размахивал ею, словно отражая ледовую рать.
— Вот она, Лета разрушительная... Земли сколько хошь сыпь — проглотит. Может, Клаудиус сыпал, а где его след?
Сам император вообразился Петру — среди римлян, возивших с балтийского побережья янтарь. И может, здесь, на Заячьем, имели они пристань свою и редут.
— Каменного строения тут не было, чуешь, мастер? Мы первые...
У зодчего голова кругом — снова десятки тысяч копальщиков, муравьиный труд... Недавно возвели фортецию — теперь раскидать её, сооружать заново. Класть стены кирпичные. О, могущество царское, почти равное божьему! Не было каменного строения, так будет. Оплот против текучих вод, против беспощадного времени.
— Тут вот вытянем мысок — а, мастер?
Царь показывал, где добавить грунта, где срезать. А начать строить на севере, на главном направлении. Шагая по валам, вышли на бастион Меншикова, встали над протокой. Она посинела, но не тронулась, фрегаты в оковке льда торчали недвижно. Царь вынул из кармана компас, с которым не расставался. Сколь непрочно насыпанное! Остриё бастиона скосилось. Строить, сверяясь со стрелкой.
Вечером царь пришёл к Доменико смотреть чертежи. С женитьбой поздравил, хозяйку похвалил, тминной домашней настойки отведал с удовольствием. Набросков крепости зодчий приготовил несколько — крутизна стен, расположение ворот, форма сторожевых башенок — на выбор. Одну Пётр со злостью перечеркнул ногтем — чем-то напомнила Москву. Проще делать, проще — оно и для казны легче!
На панораме вздымается церковь Петра и Павла. Тут царь оказался щедрее — пусть стоит покамест деревянное здание, но одного шпиля мало. Как вымпела распускать? Сделать ещё два! Видел ли мастер где-нибудь двухмачтовый храм? Нет? А чем худо?
Сюрпризы на этом не кончились. Пётр отвернулся, притомившись, поиграл с собачкой, ластившейся к нему, — очень похожа на его Лизетту. И вдруг:
— Нарисуй мне Петербург, мастер!
Зодчий не понял сразу.
— Ну, какая столица нам подобает? На сих островах... — и Пётр, схватив чистый лист, начал судорожно набрасывать устье Невы, архипелаг. — Видишь, мастер? Вон куда сей флот вышел!
Палец царя подвинулся до Котлина и остановился. Зодчий смотрел заворожённо. В самом деле — острова проросли башнями, острыми крышами. Острова-корабли...
— Так где флагман? — услышал Доменико. — Укажи, мастер!
«Эти слова его величества вызвали во мне сильнейшее сердцебиение, равное которому я испытал лишь перед алтарём, когда сочетался браком с Джованной. Царь желал, чтобы я расположил город по своему разумению, и этот город — столица гигантской России. Святая Мария! Ни одни Трезини не удостоился такой чести».
Но что ответить царю?
— Я думал, — произнёс зодчий несмело, — вы уже сделали выбор. Васильевский остров...
Каналы, густые их скрещения — новый Амстердам, давняя мечта его величества... Лишь конец острова, у Малой Невы, против цитадели, оставлен чистым — для дворца Меншикова, для сада его и служебных построек.
Пётр молчит, и глаза его насмешливы. Палец с надколотым ногтем — недвижно на Котлине.
— Подумай ещё раз! Где флагману быть? В толпе разве или в хвосте?
Так неужели... Тягостная немота постигла зодчего. «Безумие!» — хотелось ему воскликнуть. Безумие... Котлин, клочок суши, закинутый в море, отделённый морем от России... Котлин — флагман, центр столицы...
«Царь до такой степени влюблён в море, что и Петербург свой уподобляет эскадре, пустившейся в плавание. Головной её корабль — остров, более всех удалённый от материка. Никакие трудности царя не смущают».
Два раза в году Котлин в изоляции — ни проехать к нему ни проплыть. К тому же он под ударом неприятеля. Доменико, набравшись смелости, изложил эти доводы, но без успеха. Форты, форты по берегам Котлина — остров неприступен. Запасать оружие, харч, всё потребное заранее.
— На буере ездил когда, мастер? Покатаю тебя... Лёд встанет — птицей полетим.
Теперь Васильевский остров — второй по значению. Высшая власть государства, дома начальников армии и флота — на Котлине. Там же мастеровые, купцы. Да, купцы, которые суда торговые содержат, при себе и гавань имеют.
«Его величество отдаёт себе отчёт, что нельзя слепо копировать Амстердам, где средоточием многих улиц, идущих с острова на остров, является площадь у дворца, некогда королевского. Натура архипелага здесь особая, протоки очень широкие, и, где бы ни была центральная часть, каждый остров — тоже город».
Подобной столицы Европа не знала. Доменико рисовал, мачтами вздымались башни на островах. Города в городе... Проводив царя, снова взял перо. Гертруда спала, лохматый Буби посапывал, грел ноги. Унесённый в будущее, Доменико пытался в нём удержаться. Отгонял сомнения, но они возвращались.
Утром, в крепости, встретил Брюса. Прожект царя не новость для него.
— И мне дивно, — сказал обер-комендант. — Ну, не о том забота сейчас.
Петербургские укрепления от снега свободны. Осмотреть их, приготовить к действию. Швед не успокоился, поди... А кирпич для цитадели заказан, скоро начнут подвозить.
Заложили каменную крепость Петра и Павла 30 мая. Царь поцеловал первый кирпич благоговейно, как святыню, и под пушечный гром опустил. Веселились не шибко. На празднике не хватало Меншикова. Ждали от него вестей — о судьбе армии, покинувшей Гродно.
Алексей, отпущенный в Москву для поправки здоровья, обрёл свободу. Сброшена армейская лямка, кончились понуканья отца и Меншикова.
Война снится иногда. Сыплются снаряды, ноги вязнут в месиве крови и грязи. Бежать... Он вырывается с криком, с плачем — и вдруг спасенье. Руки женщины, чудом нашедшие его на поле боя, горячее её тело... Отступает ужас, забывается в амурном неистовстве. Потом, нежась на подушках, отнимают друг у друга заветный перстень.
— Чего там? — теребит Алексей. — Не ври только.
Фроська повизгивает от восторга — похоже, и впрямь волшебство.
— Тебя вижу. Христом клянусь. Вижу, вижу... Ты царь. Корона большущая...
— Не я — король чей-то. У нас шапки. Вот скатаю в Преображенское, привезу.
Во дворце, где царевичу отведены покои, много лежалых уборов, пересыпанных порошком от моли. Старых, запретных... Однажды он примерил шапку, отороченную соболем, атласный, в самоцветах охабень. Дня два тешился, выносил колкости царевны Натальи, потом надоело. Снял долгополое облаченье, натянул привычное: короткие штаны, камзол. Пробовал бороду вырастить — пробилась хило, болотными кусточками. Сбрил.
Тоска берёт во дворце. А бывало, грезились сержанту бомбардирской роты эти вздыбленные крыши, фигурные коньки, резные крылечки, наличники, столбики, прищуренные терема, задиристые башенки. Но без матери там пусто. Пыль на её ларцах. Пыль на деревянных лошадках, на самопалах, на качелях, на домике, в котором жила когда-то Феклуша, милая сердцу черепаха.
Отлучается Алексей всё чаще, дни и ночи проводит в доме Вяземского, с Ефросиньей. Здесь он не ребёнок — мужчина. Покоряясь ему, Фроська уверяет: не ведала, не воображала мужчины сильнее. Его женщина... Эти четыре стены — цитадель Эрота. Никифор нос не смеет сунуть.
Жалкий он человечишка, Никифор. Одно названье, что хозяин. Командует Фроська. Из подлых, а вот поди же... Да точно ли? Не дворянского ли семени?