Град Петра — страница 41 из 98

Потащил за шиворот в контору, в кабинет, запер дверь. Мотал обер-коменданта, тыкал лбом в стену.

   — Кара небесная, — лепетал Брюс. — Ровно с неба...

Причины не доискались. Страх мешал Роману сказать это прямо. Он повторял запавшее с детства, — так обвыкла сетовать над своими пожарищами Москва.

   — Ты на небо глядел? — бушевал царь. — На небо, поганец!

Стена качалась, как на корабле в шторм, и жестоко била — больше ничего не видел обер-комендант. Он оглох, со лба текла кровь.

   — Вешать вас, сучьи дети! Судить тебя... Военным судом!

Роман закатал рукава, показывал ожоги. В огонь лез, тушил вместе с работными.

Ожоги взывали о пощаде.

Пообедав, сел писать бумагу в суд, передумал. Начал цидулу Александру Даниловичу. Камрат родной, херценскинд, честолюбец мерзкий, губернатор шатучий, знай, что тут без тебя творится!

«Казармы от половины Никиты Моисеевича Болварка едва не до самого Гаврилы Иваныча выгорели...»

А могло быть хуже.

«...Под обоими фасами Гаврилы Иваныча более 200 бочек пороху в казармах было, и ежели бы добралось, то чаю, чтоб едва не вся крепость взлетела, и для чего держали столько лишнего пороху — не знаю, и ныне велел развезть».

Роли переменились — теперь Пётр будет сообщать новости губернатору.

День был бы вконец испорчен — утешил Скляев. Быстроходная яхта, затеянная им, спущена на воду. Царь вместе с матросами с гиком и уханьем подтянул её к берегу, гонял по реке три часа. Потом кости хрустели у корабела от монаршей ласки.

   — Резва птичка. Молодец, Федосеюшка, не обманул.

Мастер принял одобрение сдержанно. Ручался же он, что «Надежда» обгонит шняву «Мункер», доселе первую в беге. За что теперь браться? Будут суда и повыше классом. Вот лесу годного недостача. С Кикина спрос. Не вовремя рубит, опаздывает, уже в соку древесина.

И Крюйс винит интенданта.

   — Язык заболел... Доски, мой господин, доски! Мне галеры чинить... Веришь, государь, я заборы ломаю.

Не бит Кикин, давно не бит. Боги небесные, до чего же мало слуг, сильных умом собственным, зоркостью собственной!

Следующее известие Данилычу — о наводнении, постигшем вскоре.

«Третьего дня ветром вест-зюйд-вестом такую воду нагнало, какой, сказывают, не бывало. У меня в хоромах была сверх полу 21 дюйм, а по городу и на другой стороне свободно ездили в лодках. Однако ж не долго держалось, менши трёх часов»...

В последней строке почти сожаление. Пётр сам сел к вёслам, сам отправился, борясь с волнами, с течением, по затопленным улицам. Река рушила лачуги, разоряла огороды, губила скот и птицу. Она и проверяла всё возведённое на устойчивость, сплавляла отбросы. Острова всплывшего корья, щепы, обрубков, косяки поленьев, колья обступали лодку, колотили в борта, в днище — Пётр, хохоча и чертыхаясь, пробивал путь. Над водами разносились то матросская песня, то вдохновенная брань — не слабее вице-адмиральской.

«...И зело было утешно смотреть, что люди по кровлям и по деревьям, будто во время потопа сидели не точию мужики но и бабы».

Утешно... Умалять беду, обращать силой слова в пустяк для Петра привычно. Разбой неукротимых вод причинял боль. Но была и борьба в те часы, в лодке, а борьба — радость. Будто ты, поднятый волной, яснее видишь Петербург будущий, каменный, стихию покоривший.

Утомилась, отхлынула вода. Есть повод отпраздновать. Петру легко вообразить — его вёслами отражён штурм. За столом незримо — камрат.

«Из Волги в прорезном стругу 80 стерлядей живых, из которых сегодня трёх выняв и едим сейчас и про ваше здоровье и при рюмке ренскова...»

Нельзя оставить губернатора без новостей военных. Важных немного. Шведы сей год не тревожат: нарушит черту горизонта чужой парус, но боя не примет — от погони наутёк. Покоя просит... Так нет, не давать ему отдыха!

В заливе у Выборга «по преудивительном и чудесном бою» взят на абордаж, с пяти лодок, адмиральский бот — на нём сто человек и пушки. Увы, при этом погиб отважный Щепотьев. На суше, под самым Выборгом, — русские полки, во главе с царём и Брюсом. Петру не терпелось — каков он, хвалёный королевский оплот? Завязались перестрелки, стычки. Оборона сего места разведана — только это и требуется пока.

Часто не хватает Данилыча. Нет и Екатерины — снова беременна, а то бы затребовал сюда. Пётр уже брал её с собой — вынослива в дороге, как неутомима на ложе. Послушно повязывает шарф, связанный Екатериной, — чудится запах её духов. Велела щадить себя — не застудиться, кушать горячее, глотать пилюли лейб-медика Арескина[61], от нервов. Петербург колеблет сей регламент. Бешеная тут жизнь.

В «хоромах», у кровати, лежат книги: Леклерка «Архитектурное искусство», Бринкена «Искусство кораблестроения», курсы фортификации Блонделя и Вобана. Полезны весьма — надлежит перевести и печатать. Пётр читает рано утром, при свечах, когда город ещё спит. Днём он на ногах, в седле, на корабле.

У моря, на островном мысу, заметил толстые чёрные пни. Дубовые! Напрасно сгубили великанов.

«Пни беречь, от них мочно быть отпрыскам».

Флот тоскует по дубовой древесине. Средь тысячи забот основная и постоянно — корабли, водные пути. И не только морские. Промерить реки, тяготеющие к Неве, к Ладоге, к Верхней Волге, дознаться, удобны ли для навигации, для прогона плотов.

Жаркая осень выдалась Брюсу, Кикину, всем начальным. Нерасторопны, медлительны. Время, время... Догадкой бедны, ждут приказа. Сами думайте, господа! Накапливается злость. Средство против неё вернейшее, не чета пилюлям, — выйти в море. Или наведаться к мастерам — судовых, кузнечных, строительных, всяческих дел.


* * *

Каменная работа спорится, швейцарец уже второй кирпичный бастион сдаёт. Не ленится архитект.

Кладка плотная, ровная. — Пётр погладил с удовлетворением. Сверил с чертежом. Погрешности ни на палец. Золотой швейцарец! Неужели покинет нас, укатит к виноградам своим? Удержать бы... Богатства он не ищет — так, стало быть, славы?.. На подвижном, смуглом, почти чёрном от загара лице царь не прочёл ничего, кроме живого внимания.

   — Себя встроил, мастер.

Тот смотрел недоумённо.

   — Имя твоё здесь вот, — и Пётр постучал по кладке. — На веки веков... Там Головкина Гаврилы Иваныча бастион, там князя... А ты тут прочнее. Скажут потомки: Трезини строил, Доменико. Ну, окрестили же тебя! Кирпич во рту ворочаю — До-ме-ни-ко... А по-другому можно звать?

Архитект поймал намёк. Смеясь, начал разматывать вереницу имён, с которой родился.

   — Стой! Адриано? Андрей, по-нашему... А батюшку твоего Иоаким? По-русски будем звать. Согласен?

Отныне архитект Трезини — Андрей Екимович, воля царя объявлена. Устроены потешные крестины — с участием Брюса, уже полностью прощённого, и Крюйса. О событии сообщено в Астано.

«Попробуйте произнести! Вам, наверно, ещё труднее, чем для русских — Доменико».

Не причуда царя, не шутка, как показалось там, у стены, под моросящим дождём. Нет, по сути, награда, знак близости монарха и зодчего. До боли сжимая плечи Доменико, Пётр одарил его в тот день небывалой откровенностью.

   — Тебе хорошо, мастер! Человека бы так строить... Вот ломаю упрямцев... Обломаю, а нет — во гроб с ними сойду. Доконают...

Доменико написал:

«Я общаюсь с царём чаще и имею возможность заглянуть в глубины души этого замечательного правителя. Он подвержен приступам ярости, но они не беспричинны. Клеветники говорят, что над ним властвуют дурные страсти, — это неправда. Он подавляет их в себе и искореняет в других. Он ценит людей, полезных для государства, к ним он добр и участлив, остальные не имеют для него никакого значения. Слепая преданность для него дёшево стоит — он требует от подданных веры в его предприятия и сотрудничества и готов преобразовать Россию или погибнуть, если они окажутся недостойны его благородных целей.

С его приездом здесь всё зашевелилось, как в муравейнике, задетом палкой. Царь поручает мне важные работы. Мы условились, что я уеду не раньше, чем закончу цитадель, всю целиком, включая и парадные ворота, обращённые к главной площади.

Гертруда шлёт вам свою искреннюю симпатию. Она мечтает побывать в наших краях, но когда это случится, сказать не могу. Работы много, и ходатайствовать об отпуске было бы неуместно».


* * *

Город Сандомир польстил Данилычу чрезвычайно. Устами не только воеводы и союзных польских военных, но и местного пииты. Шляхтич Георгий Девиц прочёл:


Чудное сияние, иже вашу светлость осеняет,

Солнцу подобно лучи простирает.

Дай нам, преславный, твоё позволенье

Иметь от дел твоих увеселенье.

Для чести твоей пушки да возгремят.

От коих многие под Калишем неприятели лежат.


Славословия уже привычны Данилычу, но стихи... Ода в его честь прозвучала впервые. Он благосклонно кивнул пиите. Воеводе, стоявшему рядом, шепнул, что последняя строка растянута, а в общем — недурно, недурно...

   — О, яснесияющий князь — зналец поэзии!

Искусны же поляки в политесах! Невелик Сандомир, а поди ж ты... Успели превратить зал ратуши в некий храм Геракла. Изображённый на ткани, герой древних попирает главы поверженных злочинцев. В чертах богатыря Данилычу нетрудно узнать свои. Сонмы пляшущих дев, оголив груди, стремятся к Гераклу по ниспадающим полотнам. То, должно быть, нимфы, жительницы волшебных грецких лесов. У ног Геракла, на возвышенье, победителю уготован трон — иначе не назовёшь сие расшитое, горностаевым мехом обрамленное седалище. Памятуя этикет, Данилыч не сел, слушал речи воеводы и союзных панов-генералов стоя, выставив слегка вперёд руку на перевязи.

   — Яко Геракл, сразивший кентавров, — зудит в ухо переводчик. — Отдохновение от бранных трудов своих находящий, а также врачевание ран...

Рана, положим, одна и незначительная — почти зажила. Нужды в повязке нет, но пусть видит вельможное панство — он рубился под Калишем как простой драгун.