«Генерал-адмирал по прибытии в Нарву получил ведомость из Петербурга, что неприятель из Выборга идёт к Неве-реке, и по тем ведомостям немедленно приехал в Петербург».
Город взялся за оружие. Пехотинцы, пушкари заняли островные траншеи и редуты, смотрящие на север. Но лобового удара не последовало; Либекер повторил тактику предшественника. Прощупав оборону Петербурга и найдя её крепкой, он направился в обход. Переправа через Неву у Тосно удалась ему, но провиантские склады не достались — русские успели их сжечь. Генерал-адмирал Апраксин разгадал замысел противника — ничего нового, протаптывает маршрут Майделя, полукругом к морю.
Остриё полукруга, верно, окажется у Копорья. Апраксин пустился наперегонки со шведами. Они опередили, начали укрепляться — решили создать у Копорья опорный пункт. Там и завязалась схватка.
«Майор Греков и порутчик Наум Синявин с гренадеры траншемент обошли морем вброд, и тако неприятеля от моря отрезали и привели в конфузию, которой хотел оттоль в другой траншемент засесть, но наши не дали и за ними во оный траншемент вошли, и неприятеля побили так, что ни един не ушёл, но или убит или взят...»
Опять решил манёвр, для врага неожиданный. Помогло знание местности. Прибрежные броды были разведаны заранее, как и фарватеры в Копорскоы заливе. Королевский флот появился выручать Либекера, но достаточно близко подступиться не смог.
«Во время сего штурма адмирал Анкерштерн зело жестоко по нашим с кораблей стрелял, однако ж вреды никакой не учинил».
Над окопом курился дымок. Шведы жгли бумаги, но не дожгли — Апраксину принесли ворох канцелярщины. Там были остатки карты — два обгоревших куска. На одном — западный край Васильевского острова с редутом, на другом — часть крепости Петра и Павла.
Не ждали такси находки. Чертил Петербург пленный, который при архитекте, — больше, кажись, никто. Сличали, прикидывали — так и есть, копия с той самой карты, единственной.
Откуда она у противника?
Молчальник чинил перо, когда вошёл Брюс. Веснушчатое лицо было напряжено. Роман громко заговорил с архнтектом о буре, унёсшей в море плоты. Заготовленный вопрос терзал его. Мучительно было нести подозрения в дом, ставший близким.
— Копии все наперечёт, — сбивчиво объяснял Роман. — Где он ловчился? Рука-то евоная...
Почерк выдавал молчальника. Копии нумерованы. Правда, одну нечаянно спалили, одну потерял в походе пьяница поручик и был за то скинут в солдаты.
Запёрлись в горнице. Брюс шептал, задыхаясь от волнения, и заставлял себя глядеть на друга в упор. Просил вспомнить, не давал ли шведу лишней воли. Может, оставлял одного надолго... Перечертить карту — какое время потребно? Не минуты же, часы...
Архитект соглашался — часы... Нет, не имел такой воли. Дьявол, что ли, помог успеть и пронести? Пронести — не меньший фокус. За пазуху, в штаны? Всё равно заметно.
— Мадонна! — воскликнул Доменико. — Я виноват.
Роман отшатнулся.
— Минуты, — сказал архитект. — Минуты... Сегодня, завтра, месяц... Украдывал...
Подходящее слово вдруг выпало, Доменико сжал кулак, бил себя по лбу.
— Украдкой — да? Немножко каждый день... На маленький листок. Можно — сюда...
Он сунул руку за ворот. Ничего не стоит запихнуть листок. На улице безопасно — без нужды не обыщут.
— Я виноват, мадонна миа! Я не смотрел...
Архитект страдал неподдельно. Обер-комендант слушал с облегчением, позволил кончить пылкое самобичевание.
— Верю, Андрей Екимыч, — сказал он. — Как другие, не поручусь, а я верю.
Положили молчальника не трогать, на допрос не тянуть. Доказательств нет. Разумнее следить за ним. Если шпионит, так не в одиночку же, — почтальон есть, а то и цепочка почтальонов.
За ужином Брюс шутил, пытался развеселить архитекта. Доменико отвечал невпопад. Гертруда уловила неладное. Потом, выведав причину, всполошилась.
«Моя жена побуждает меня уехать, наше Астано чудится ей бог весть каким раем, а теперь к тому же и прибежищем от постигшей неприятности».
Посвящать родных Доменико не собирался — изливалось будто невольно.
«Весьма вероятно, мой служащий воровским образом снабжал шведов важными секретами. Боже, что за мука! Я не имею права забыть, выбросить из головы, что нахожусь рядом с злоумышленником. Это предположение бродит во мне, превращается в уверенность, и я боюсь поступить неосторожно. К счастью, господин Брюс доверяет мне. Но иногда я перехватываю косые взгляды. Я понимаю русских — здравый смысл диктует обвинить иностранца. Что делать? Уехать сейчас было бы малодушием и подкрепило бы худшие догадки на мой счёт. Ожидаем царя».
Пётр примчался в свой парадиз осенью, изголодавшийся по парусу, по веслу. В следующем письме Доменико, просветлённый духом, извещал:
«Его величество властно оградил мою честь. Он заявил во всеуслышание, что вероятнейшим виновником считает поручика, утратившего карту. «Брат мой Карл брезгует пользоваться шпионами», — заметил царь одобрительно. Как бы то ни было, несчастный поручик погиб где-то у реки Тосно, искупив свою небрежность».
Молчальник ничем не подтвердил подозрения. Всё же Брюс, сжалившись над архитектом, убрал шведа, зачислил в маляры. Ободрённый царём, Доменико удвоил рвение. На нём кроме каменных работ в цитадели прожекты заселения острова Котлин — ведь смелого намерения сделать его главным в столице Пётр не оставил. Прибавили хлопот и петербургские католики — избрали Трезини старостой церкви, им построенной.
Проклятый молчальник тускнел в памяти. Однажды топчан его в бараке военнопленных оказался утром пустым. Исчез бесследно, будто растворился в холодной мгле.
Весной 1709 года Доменико писал:
«Швед признал этим поступком свою вину. Молю бога, чтобы мне нашли в помощники русского, тогда я смогу спать спокойно».
Русский, который станет помощником Трезини, ещё учится в Москве[68], в гимназии, основанной Эрнстом Глюком.
«Здравствуйте, плодовитые, да токмо подпор и тычин требующие! Отверсты вам врата умудрения. Нива неделана не носит пшеницу, лишь волчец и осоты».
Тело пылкого просветителя покоится в земле, а призыв его не умолк. Славянские литеры выведены броско, разузорены искусно. Приглашают от имени царя, повелевшего «тьму от очей утирати», обращаются «к российским юношам, аки мягкой и удобной ко всяческому изображению глине», — ко всем юношам, не исключая простолюдинов.
Прохожие косятся на афишу недоверчиво. Какое такое умудрение? На что? Ловушка для православных, растление души...
Из нарышкинских палат, сгоревших по неизвестной причине, гимназия перебралась в другие, тоже первостатейные, у Покровских ворот. Царь их содержит и ещё ученикам, которые бедные, отваливает кормовые. Известно — потакает... Нет, благочестивая Москва гимназию осуждает. Школа не церковная — стало быть, противна церкви. «Плодовитые», запуганные родителями, откликаются слабо — из сотни вакантных мест заполнено меньше половины.
Михайло Земцов не убоялся. Сердце его забилось радостно, когда он нашёл себя в списке принятых — между солдатом Захаровым и сыном певчего Емельяновым. В том же классе — князь Голицын, сын московского губернатора. С первых же дней Михайло, простой посадский, с ним в соперничестве. Нынче обогнал князя, заслужил кормовые по высшему разряду — на год двенадцать рублей.
Учится посадский, спит и ест в хоромах, под расписным потолком: в трапезной — солнце золотое и планеты над головой, в классе — венки из цветов и лавровых ветвей сплетённые. Греется Михайло, закоченев на уроке, у печки, бродит пальцами по дивным изразцам. Не печь — башня крепостная, сказочная, грозящая не пушками, а клыками и когтями чудовищ. Дрова она поглощает по-боярски. Завезённые скупо, они к середине зимы почти иссякли. Вода в рукомойнике замерзает. Пробуждаясь, Земцов стряхивает иней с волос. Голодные крысы носятся по опочивальне, грызут башмаки школяров и без того у многих дырявые, а одна норовила вцепиться Михайле в ухо. Иззябший, он вставал раньше шести часов — до ежеутреннего колокольного боя — и бегал с приятелями по переулкам. Тут выхватят жердину из забора, там подберут полено.
Два часа читают вслух, оглушая друг друга, Евангелие натощак, ибо сытое брюхо к ученью глухо. Потом грамматика, латинская либо немецкая, французская, за ней география по трактату чеха Яна Коменского «Обрис пиктус», сиречь «Картина мира». В полдень истомлённые желудки получают немного жидкой кашицы, обрызганной льняным маслом. Краткий отдых — и экзерсисы в русском правописании либо в латинском, да на чужих языках разговоры. Изволь ещё вместить гисторию, арифметику, философию, упражнения в риторике, разбор творений Вергилия[69] — особливо «Метаморфоз», сиречь превращений в обиталище античных богов и героев. Лишь в семь часов ударит колокол шабаш, объявит долгожданный обед. Повар раздаст щи и кашу. Кусок мяса в сих разносолах попадает редко, зато сыт интендант, жадный пуще крысы, а ты, школяр, будь духом мясным доволен!
Ложиться ещё рано, а праздность — всех пороков мать. Юношам надлежит повторять пройденное и писать письма родным слогом возвышенным. В зале, на фигурном натёртом полу, посадский усваивает танцы — немецкий гросфатер и французский менуэт, а во дворе его ждёт «конский мастер», обучающий «кавалерским чином ехати и лошадей во всяких манирах умудрити». Старая боярыня, отселившаяся из хором в садовую светёлку, охает сокрушённо и машет на пришельцев клюкой — ишь взыграло подлое отродье! Перевернулся свет!
Гарцуя в седле по-кавалерски, посадский Земцов, солдат Захаров, сын певчего Емельянов взирали на маковки Москвы, сиявшие за оградой победно.
Приют и фавор в гимназии нашли воспитанники евангелической общины города Галле — очага вольномыслия. Они гораздо менее, чем прочие лютеране, уважали обряд, выше ставили значение добрых дел, а значит, и роль человеческой воли. В таком духе наставлял гимназистов Христиан Глюк — сын основателя, последователь Декарта. Розовый толстячок с выражением лица полусонным, философ на уроке зажигался, пухлыми короткопалыми ручками махал вдохновенно. Мир, сотворённый богом, материален, материя есть субстанция единственная, достоверность всего сущего человек постигает умом. Неслыханно! Где же тогда неисповедимые божьи соизволенья? Земцов первый решился спросить, поднялся, а губы выдавили: