Град Петра — страница 53 из 98

   — Стрелу обронил.

Цыкнул и брат:

   — Вилами тя снимать...

Сдвинулась, покачала полными босыми ногами. Тело медлило отозваться. Брат и отец, потерянные, злые, бродили у крыльца. Вяло спрыгнула в густой, пыльный подорожник и охнула. Нагнулась. Так и есть... Подобрала и ткнула в ближайшего — то был брат Сойка.

   — На-ко!

   — Затмилась, — проворчал отец, выхватил заветный предмет и сунул в зипун, за пазуху. Лушка, прислонясь к телеге, чесала пятку.

   — До утра бы искали...

В голубых глазах теплился смех. Ушла во что-то своё. Обиды, невзгоды туда не проникали. И соседи говорили о ней — затмение пало. А так невеста по всем статьям завидная — круглолицая, сильная, волосы чистый лён. Порфирий, знамый на весь уезд печник, приданое, поди, припас.

Телега скрипела, когда он усаживался, наматывал вожжи. Мужик видный, широкий в кости, — дочь в него уродилась. Сын — в покойницу мать, поджарый, шустрый, с татарскими упрямыми скулами. Сойка он оттого, что крестили в день святого Сосипатра. Не ломать же язык!

Девка лежала на спине. Не жмурясь, уносилась в жаркое небо. Навёртывались лёгкие слёзы, смеха не гасили. Изба с обожжённым крыльцом удалялась. Может, навсегда... Осколком синего неба повисла стрекоза, заискрилась, Лушка улыбнулась ей.

Неволя гонит из родного гнезда. Другая бы ревела навзрыд. Лушка наслушалась в последние дни попрёков — кукла-де беспонятная, колода...

   — Чай, везде люди, — отвечала она. Утешала мужиков и этим только хуже сердила.

Порфирий ворчал: лучше бы гроза всю хоромину спалила. Брошена почти целая. Молния ударила косо, сожгла столбик крыльца и ступеньку. Навес валился, пришлось сорвать. Илья-пророк вроде знак подавал. И ты, мол, убирайся!

Однако крепился мужик. Минул год — глядь, он один с семьёй в Анкудинове. Дворы кругом пусты. Ни человека, ни скотины. Стонут на ветру колодезные журавли, ночью спать мешают.

Куда полоснул Илья-пророк, там — учат старики — обрящешь стрелу его. Береги свято! Порфирию повезло: из земли, перерытой, истолчённой у крыльца и под ним, вытащил заострённый, обкатанный серый камешек. Стрела, не иначе...

Ждали добра от небесного царя. А земной крут, — ещё и ещё подавай, солдат, коней, денег! Недоимки росли, уезд нищал, и заказчик в дверь не стучался. Надвинулась нужда. Кто же наймёт на печную работу?

Отбиваясь от тучи кровопийц, буланый пустился рысью, но скоро выдохся. Кроме трёх седоков, поклажа — бочонок с салом, бочонок с капустой, сухари, котёл, да ковши, мисы, ложки, издававшие деревянный звон. Впрочем, едва слышный. Всё перекрывало тарахтенье колёс по сухой ухабистой дороге, окаменевшей от зноя. Лушка крепко прижимала к себе икону, обёрнутую чистой сорочкой. Порфирий то подхлёстывал, то, жалеючи, обмахивал буланого вожжами.

   — Дышит трапезная ай нет... Поправим, коли не дышит… Задышит у меня…

Говорил он, по обыкновению своему, на весь белый свет. Обращался к дуплистой берёзе, к ветряной мельнице на пригорке, к заполоскай, поросшим ольхой.

Кто выручил монастырскую братию? Он — Порфирий... Трапезная наполнялась дымом — задохнулась тяга. Какие-то мастера копались... Думали перекладывать всю огромную печь. А там один кирпич мешал, причинный. Недаром Порфирий в поминальник записан — во здравие.

   — Примай, отец игумен, примай...

Чада слышать не могли, но, глядя на отца, мотавшего головой, догадывались. Надежда общая. Сойка, скупой на слово, хмуро сводил брови:

   — Засов поцелуем.

Сестра жевала травинку. Выплюнула.

   — Каркай!

Ходит слух — Никольский монастырь отжил. Оказался в числе тех обителей, которые царь счёл лишними. Отцу не верится. Четыреста лет стоял Никола — неужто рухнет?

Добрались на другой день, в обед. Озерко, вытянутое полумесяцем, отражало златоглавую надвратную башню — она делила его пополам. Раздались удары топора — глухие, далеко за стеной. Вышел старый монах с ведром. Уставился на Порфирия, не узнал.

   — Поштосюда? Нету никого.

   — А ты?

   — И меня нету. Изничтожены... Антихрист хвостом вымел.

Игумен в Москву подался, но вряд ли выпросит милость. Монахов — в солдаты, кто помоложе. Многие разбежались.

   — И колокола спущены. Царь забирает.

   — Царь? — крикнул Сойка, приподнявшись. — Немец царствует. Немец проклятый...

Когда отъехали, Порфирий, на диво спокойный, обернулся к сыну:

   — Чего расшумелся?

   — Неправда, что ль? Знамо, немец. Нашего царя удушили. В бочку заделали, да в окиян...

   — В бочку? Канители-то, — усмехнулся печник. — Сам заделывал?

Лушка беспечно хохотнула. Сойка, пуще озлившись, ткнул её локтем, бросил:

   — Уйду я от вас.

   — По До-о-ну гуляет... — пропела Лушка.

Выехали на ростовский шлях.

   — Вишь, молоко течёт в Дону, — сказал Порфирий и хлестнул буланого.

   — Воля там, полная воля.

Мерещится Сойке Дон. Отцу странно: ремесло есть в руках — чего ещё надо? Ремесло надёжное... Ужель хватит дурости уйти, расстроить семейную артель? Порфирий мысли не допускает. Но строгостью пария не унять.

   — А насчёт царя... Малые мы судить его. Николу мне не жаль. Ничуть не жаль. Авось бездельников поменьше будет.

Этими словами печник удивил сына и дочь. Никогда прежде не порицал святую обитель. Опасался смущать младые души.

Перья писцов запечатлеют потом, спустя годы, судьбу сих путников, и они зримо возникнут перед потомком. Буланый отмерил покамест первые вёрсты по большаку, ведущему к Ростову. Порфирий и там показывал своё уменье.

Желтели соломой крыш, отползали в марево деревни — им не надобна артель Порфирия.

В Семибратове — большом торговом селе — остановил барабанный бой. На площади, у храма, пятеро в военных кафтанах. Старший — краснорожий сержант — видно, хватил медовухи. Унял грохот, почал читать:

   — Указ великого государя... Царя всея Руси... Вседержителя нашего...

Порфирий подмигнул сыну, крякнул. К царскому званию, искорёженному, припутал божеское. Но больше никто не заметил ошибки. Толпа внимала, затаив дыхание.

   — Всея великия и малыя России самодержца, — поправился сержант. — Повелел государь...

   — Белую Россию забыл, — вырвалось у Порфирия со смешком. Голос не рассчитал.

Сержант строго погрозил кулаком:

   — Чего ржёшь? Кто ты таков, чтобы ржать мне?

   — Из Анкудинова мы... Никольского монастыря... Порфирий, значит...

   — Печник он, — заговорили в толпе. — Печник, ваша милость.

Кто-то подтолкнул Порфирия вперёд. Сержант дохнул ему в лицо перегаром.

   — Батогов просишь, печник? Отлуплю за смех.

Мужик смотрел в упор, всем своим видом показывал, что не напуган.

   — На царя ржёшь, харя! Батогов ему!

Два солдата уже схватили дерзкого под руки.

   — Ладно, государь милостив. Не хошь батогов, так послужишь царю нашему... Печник ты? Вправду печник?

   — Истинно, господин.

   — Ну, так в Питер пойдёшь.

Целый день трещал барабан, созывая сельчан и проезжих, сержант охрип, заманивая на городовое дело, оглашая выгоды — каждому жалованье, да хлебные деньги, на семью изба и земля при ней. Набор шёл туго. Дурная слава о Питере — губит он людей, яко чудище ненасытное.

Сойка дёргал отца за рукав беспокойно — Порфирий слушал сержанта и кивал. Оттолкнул сына локтем…

   — Батогами не стращай! Я охотой пойду.


* * *

В первый день октября, с полудня, к Васильевскому острову потянулись лодки, устланные коврами. Порывами налетал вест, Нева орошала брызгами епанчи с золотыми застёжками, шляпы с плюмажем, бледные от болтанки вельможные лица. На гранитных ступенях княжеской пристани кипел прибой, лакеи захватывали суда баграми. Непривычных к воде вытаскивали, словно кукол.

Крыльцо обозначено платформой — три колонны с навесом ещё на чертеже, у архитекта Фонтаны. Трубы, однако, дымят, обещают тепло и угощенье.

   — Завтра я, может, у врат небесных, — говорит Данилыч входящим. — Крови фунтов девять ртом вышло.

Лечиться, ждать царя, откладывать новоселье некогда. Зовёт армия. Вид у светлейшего страдальческий. Точит не только недуг. Гости перешёптываются — князь проштрафился. Завладел в Польше чужими поместьями. Магнаты обижены, явили претензии государю. Уж коли на Меншикова гневается, другим подавно не спустит.

Княгиня Дарья, располневшая, в тисках французского корсажа едва дышит, но обычай блюдёт — потчует водкой, подставляет губы для поцелуя. В ответ слышит:

   — Здравия вам! Бонжур! Бог вас благослови!

Сени ещё устланы досками. И здесь встанут колонны, а дальше будет парадная лестница. Сейчас помещение пустое, выстуженное. Справа дверь в кордегардию, где охраняет светлейшего дежурный офицер с подначальными — мимо них в жилые покои не пройти. Дверь из сеней слева — в залу. Стены наспех одеты шёлком, там и тут княжеский герб, вышитый на ткани либо вырезанный, по немецкому обычаю, из дерева и раскрашенный. По углам, под окнами цветы из оранжереи хозяина — в китайской вазе и в простой кадке, заморские, в Петербурге невиданные.

   — Девять фунтов, девять фунтов, — повторяет Данилыч. — Эх, была не была! Повеселиться напоследок... Простите убожество моё, не обессудьте!

Передают за верное: в подвалах у него не счесть драгоценной посуды. Серебро на столе — генералам, для прочих же олово. Вина, однако, вдоволь — венгерского, рейнского, французского. Гости расселись сразу, торопясь согреться. Выпив за государя, погрузили ножи в телейка, зажаренного на вертеле целиком, в молочных поросят, в гусей, фаршированных гречей с чесноком.

Доменико — гость незнатный, лакеи его не заметили — выбрался из лодки сам, зачерпнул в башмаки, и чулки до колен промокли. Блюдо перед ним оловянное.

   — Князь прибедняется, — сказал Фонтана. — Хитрец, каких мало.

Зодчие сидят рядом. Соседи их не поймут, один Скляев, учившийся в Венеции, подмигнул.

   — Монарх не делает различии, — сказал Доменико. — Он принимает всех одинаково.