Швейцарец сочувствует царю. Так и надо поступать с этими невежественными боярами.
— Но они ещё весьма влиятельны. Царь находит сторонников в народе и среди иностранцев. Меншиков, самый близкий ему человек, — из простолюдинов.
И это нравится швейцарцу. Он жаждет больше знать о Московии. Чаще навещает отца Августина, священника католической церкви, весьма начитанного.
— Правда ли, — спрашивает Доменико, — что греческая церковь причащает не только хлебом, но и вином?
— Правда.
— Ужасное заблуждение, падре! Всё-таки, я считаю, лучше служить русским, чем лютеранам, Меньший грех...
Глаза у швейцарца острые, пылкие. Седой падре смотрит на пего испытующе.
— Хорошо ли ты подумал? Не сегодня, так завтра царь столкнётся с Карлом. Конечно, дай бог сокрушить лютеранина. Но... Царь рискует, весьма рискует.
— Я знаю. Я не могу здесь...
Объяснить не просто. Падре скажет: довольствуйся своим уделом! Христианину подобает смирение. Кто же тогда поймёт, кто? Доменико чувствует — он должен открыться сейчас этому доброму старцу, книжнику. За решёткой шкафа — труды отцов церкви, философов. Они облегчат исповедь.
— Падре, мне тридцать три года...
Наверно, не так следовало начать. Сразу ясно, о чём пойдёт речь. Что ж, пусть! Пора в этом возрасте подводить итоги. Да, он мало сделал, он способен на большее. Но признаться так, прямо, нельзя, нескромно.
— Я много лет скитался... Я обещал поставить часовню у нас в Астано, если...
Да, если повезёт у царя. Похоже на самонадеянность. Отец Августин — фламандец, он скажет: богопротивна итальянская манера торговаться с провидением. Но Доменико не в силах сдерживать себя.
Узкое окно, обращённое в ночь, как бы светилось — возникли крыши Астано, пылающие под солнцем, гребень Монте Роза, тень, ползущая вверх. «Гора подбирает сутану», — говорят в начале дня непочтительно. Отчётливы шрамы на ней — розовые, в зелени каштановых лесов, каменные карьеры. Как довольствоваться своим уделом, если живёшь на скалах? Юноша лишь обретает сноровку в родных краях — нужда гонит его прочь. Тесно виноградникам, тесно посевам. Не прокормиться... По всей Италии и по чужим странам рассеялись каменотёсы из Астано, из области Тичино. Делают ограды, надгробия, плиты для вельможного двора, колонны для особняков.
Трезини, однако, дворяне. На облупленном фронтоне — герб. Доменико возмечтал о лаврах архитектора, уехал учиться в Рим. Пыльная мастерская хмурого Кавальони — и великолепные фасады вечного города...
— Не заглядывайся, — твердил учитель. — Тебе не строить храмов и палаццо...
Доменико поверил, стал лениться. Может быть, напрасно?
Бросил Рим, ушёл к немцам. Нашёл место у князя Саксен-Альтенбургского. Чего достиг? Поручили обновить укрепления вокруг замка. Доменико справился, получил в награду саблю. А на что потрачены годы в Дании? Починка биржи, фортов на островах, только и всего. Есть ли хоть одна постройка, которую он — Доменико Трезини, архитектор, — мог бы считать своей, выполненной по его чертежу, от фундамента до шпиля? Беседка в парке, конюшня...
Щёки Доменико горели, когда он кончил исповедь.
— Вы порицаете меня, падре, — сказал он, опустив глаза. — Но, клянусь, я не богатства ищу.
— Нет, не порицаю. Ты молод. Ты полагаешь, что властен управлять судьбой.
— Грешен, отец мой...
Старик обвёл рукой ряды мерцавших корешков. Книги, источники мудрости, к которым Доменико не успевал припасть.
— Теперь много говорят о свободе воли. Эта проблема занимает лучшие умы Европы. Споры заслуживают внимания.
Он помолчал, пошевелил пальцами, словно подыскивая слова. Трезини порывисто вставил:
— Наш творец решит...
Падре покачал головой:
— Нет, решит всё-таки человек. Разумением, ему присущим.
Вернувшись в свою комнату, архитектор плотно закрыл окно, выходившее на Хольменс-канал. Питейные заведения, крики и ругань пьяных матросов не утихали до утра. Доменико, взяв перо, беседовал с далёким селением у подножия Монте Роза, с роднёй.
«Здешний священник отнёсся ко мне необычайно участливо. Он благословил меня в путь и ласково ободрил. Его знакомый в Москве, падре Себастьяно, не откажется передавать мне ваши письма. Царь не преследует иноверцев — да продлит всевышний его дни и дарует победу над лютеранами».
«Известную вашему величеству, что вчерашнего дня крепость Ниеншанская по 10-часовой стрельбе из мортиров (также из пушек только 10-ю стреляно) на акорт здались».
Писал царь, писал в Москву, Ромодановскому[21], величеству шутейному. Бывало, восседал он, князь-кесарь, на всепьянейшем соборе в кумпании насмешников. Бумажной увенчан короной, зычно возглашал глумливые акафисты. Его прежде прочих надлежало обрадовать.
Подобных вестей в сей день, второго мая 1703 года, отправлено несколько. Столом царю служили ящик, барабан, чья-то подвернувшаяся спина. Строки получались корявые — оттого ещё, что рука от радости дрожала. «Шлотбург» — стояло внизу листа.
Столица — покамест Москва. Там канцелярии его величества, там елозят перьями дьяки, подьячие, писцы, переписчики, под благовест сорока сороков храмов. Свято блюдёт белокаменная свой календарь. А ныне праздник на Неве, у царя, так смеют ли промолчать колокола! И Пётр велит строго:
«Извольте сие торжество справить хорошенько и чтоб после соборнова молебна из пушек, что на площади, было по обычаю стреляно».
А здесь обычай поломался: сперва дали салют с крепостных валов, из шведских пушек, — троекратно. Не утерпели. Также из ружей палили — сперва по команде, а потом без удержу.
— Поражаюсь, — сказал Ламбер, — как вы тратить порох. Никакой экономия.
— Праздник, — отвечали ему.
— Нет... Неглижанс... Это есть без забота. У нас во Франция...
Дослушать было некогда — начиналось благодарение. Двор крепости от мёртвых тел, от ядер и всякого лома очищен, воинство выстроено в каре. Генералы в седых париках, с регалиями, в парадных кафтанах с золотом. Однако вскоре то сияние угасло — епанчи пришлось от непогоды запахнуть.
На плацу дымно. Ещё не догорел пороховой склад, взорванный бомбой.
Ламбер от русской мессы в восторге. Подавшись к Меншикову, шепчет в ухо:
— Шарман, шарман...
Что за шарм! Поп и певчие кашляют от дыма, норовят скорее окончить.
Для Петра молебствие длится нескончаемо. Прервал осмотр взятой фортеции, сажа с рук не отмыта, кафтан запылён. Охотнее прославил бы викторию с кесарем Ромодановским, с Зотовым[22] — потешным патриархом. По-своему пропели бы обедню... Нельзя, — соблазн для солдат, для простого люда. Его величество православное здесь у всех на виду.
Одно омрачило Петра. Царевич Алексей, сообщили ему утром, победе не рад, стремится прочь из войска. Царь тотчас вызвал сына, спросил, правда ли это.
— Правда, — ответил отрок, опустив глаза. — Почто люди убивают друг друга?
— Ещё что?
Сбычился Алексей.
— Ничего...
— Врёшь ведь. Недоговариваешь.
Глаза матери, лопухинской проклятой фамилии... Сын молчал. Терпенье изменило Петру.
— Никуда не отпущу. Самовольничать станешь... с дезертиром что делают, знаешь?
— Знаю.
— Не погляжу, сын ты мне или кто...
Сейчас, на молебствии, посмотрел в сторону Алексея и отвернулся раздражённо. Позорище! Напрасно зачислил Алексея в свою бомбардирскую роту. И это сержант! Мундир на нём словно балахон. Слабо следит Гюйсен. Не токмо науки надо вложить.
Надзор за воспитанием наследника — на Меншикове. Отстояв молебен, пропев с хором последние слова хвалы всевышнему, царь удержал камрата.
— Пошли Алексея шведов стеречь. Авось постыдится перед чужими, неряха.
От встречи с сыном уклонился. Пуще испортит праздник. И времени нет.
Шведы выведены за палисад, на предполье, где воздвигают шалаши — временное жильё. По условиям акорта, сиречь капитуляции, уйдут в, Выборг при оружии, с распущенными знамёнами, с барабанным боем и с пулями во рту — знак безгласной покорности. Однако не прежде, чем будет принято трофейное добро. Управиться с канителью надобно не мешкая, дабы пленных наискорейше выпроводить.
Двор крепости — словно днище огромного недостроенного корабля. Со всех сторон вздымается бортами деревянный её скелет, обшитый досками. На галереях, на лестницах кишит солдатня, занимает оборону.
Отмыкают запоры, мирно ржавевшие, отдирают присохшие двери. За ними часто пустота либо старая рухлядь, тлен. Всё равно — тянет толкнуться во все кладовые, казематы, погреба фортеции. Ощутить владение ею так, словно держишь всю, как ключ от ворот, полупудовый ключ, вручённый комендантом Аполловым.
Он из российской шляхты, речь северная, окающая. Тем более странен мундир шведского полковника на сутулых, мослатых плечах.
— Худо вы старались, господа, — сказал ему царь. — Повыше бы насест нам сготовили.
Прошёл, почитай, по всему валу — моря не видно.
— Где же выше-то? Зато не замочит тут... При отце нонешнего короля вода была большая, почти всю дельту затопило, а у нас кряду сухо.
Далеко, далеко до моря... Так велика ли цена Шлотбургу?
Обваловка, подмываемая Невой, кое-где осела. Латать да латать... Артиллерия слаба: из сотни орудий годных оказалось семьдесят девять. Ров с палисадом узок, мелок, противника сильного не остановит надолго.
Так что же такое Шлотбург — прибыток или обуза? Пётр ещё ни с кем не поделился соображениями. Ламбер и тот поперхнётся, верно... Шереметев подавно. Бояре назовут безумцем про себя... Сами-то робки, привыкли ждать указа. Ох привыкли...
Фельдмаршал вселился в дом коменданта — с Брошкой, с лохматым пастушьим псом Полканом. Здание от взрыва пороха шатнуло, стёкла вылетели вон. Парсуна короля Карла упала, торчит из груды рухнувшей извести. Выбросить парсуну Шереметев постеснялся — суверен всё же, хоть и враждебный. Повернул Карла лицом к стене.