Град Петра — страница 65 из 98

С пачкой счетов выскочил из саней Кикин. Однако забот довольно и кроме денежных. Цифирь полежит. Казначей накинулся тревожно:

   — Скорый же ты... Не чаял я... Волки, что ли, гнались?

   — Скучал, поди? — усмехнулся Алексей и посмотрел в упор, испытующе.

   — Ой, сглазишь! — смутился Кикин притворно. — Так кто тебя гнал? Я думал, ты в Париже.

   — Туда не звали.

   — Как же так? Разве не имел анонса от них? Обещались быть у тебя.

   — Никто не жаловал.

   — Я же писал тебе, — всполошился Кикин. — Своего дела не забывай! Читал ты? Читал или нет?

   — Помню. Что за дело?

   — Ехать во Францию. Посол мне слово дал — примут с полным плезиром. Яснее я не мог писать. Не догадался ты... Запамятовал наш разговор.

   — Мало ли мы о чём болтали.

   — А я радел тебе... Напрасно ты... Король великодушен, там только птичьего молока нет. Версаль, сады-винограды... Эх, проморгал ты свой шанс.

   — Сады-винограды, — передразнивал Алексей. — Король могу-уч, уж точно. Пятый годок королю.

   — Да я про регента...

   — Проку-то... Пустое ты городишь. Регент шатается, скинут его завтра. У меня поближе дворы есть.

Последнюю фразу произнёс многозначительно. Конечно, венский двор ближе, цесарь — свояк. Кикин расстроился. Уж он ли не усерден в услужении, он ли не бережёт наследника! И вот награда — простого спасибо не услышал. Насмешничает... Про цесаря не сказал прямо — это особенно обидно. За что же этак-то, намёками? За что? Вон каков стал с карлсбадской водички! Мозги замутила... Своих уж не признает.

И тут осенило: никак абшид ему! Отстранил же Игнатьева — скулит он в Москве, слёзные шлёт цидулы. Внуши, мол, ходатайствуй! Да где же? Самому, вишь, тошно. Видать, русские друзья не угодны, новые завелись. Вон как повело с цесарской водички.

Кикин сполз со стула, всхлипнул, пал на колени. Пополз к Алексею, сделал земной поклон — дедовским обычаем. Коснувшись пола лбом, заелозил по коврику, похныкал. Средство крайнее...

   — Батюшка... Милостивец... Свет очей наших... Сердце болит за тебя... Я живот кладу.

Онёры, запрещённые государем строжайше. Прежде они достигали цели. Кикин ощутил носок башмака. Царевич не отвечал. Носок двинулся и поддел подбородок, вынудил встать.

   — Холоп твой... Раб твой ничтожный...

Причитал Кикин механически, расходуя заученное с детства. Сбил с колен пыль.

   — Садись-ка, — приказал Алексей и потянулся к бумагам. — Дипломатию мы оставим.

Пробежал столбец чисел. Приходы из вотчин — рубли, копейки, алтыны. Спросил, отданы ли деньги в Суздаль.

   — Это первым долгом, — оживился Кикин. — Не сумлевайся. Матушку твою видел.

Осёкся. Сношения с Евдокией не ему поручены. Царица в добром здравии, Иван Большой Афанасьев вручил письмо от неё. На миг исчез Кикин — зазвучала материнская речь. Сыну о ней не тужить, уповать на будущее. Обитель не стесняет ничем, келья не тюрьма ведь, к святыням путь не заказан. Встречают с почётом.

   — За новгородскими деревнями недоимка, — докладывал Кикин. — Бурмистру батогов всыпали, так, верно, забегает. В Воскресенском церковь починили и колокола повесили, молятся за тебя.

Вогнал царевича в сон. Уехал, не дождавшись ласкового слова. Стало быть, в дипломатию не лезть. Казначей, балансы сводить... Что ж, и та ладно. На кого иного надеяться? Кто вызволит из униженья, кто спасёт престиж кикинского рода, если не он? Один свет в окошке.

Алексей перевёл дух, когда звякнули колокольцы и тронулись с места громоздкие сани — золочёная карета, водружённая на полозья. Цену Кикину понимал. Холоп он и есть, умишка заячьего. У родителя несколько лет, до Ниеншанца ходил в квартирмейстерах, а по сути — в лакеях. Попечение имеет о титуле да о своём кошельке. Адмиралтейство обворовал. Родитель чересчур доверял ему, потом зарёкся. Что касается сфер политических — сущий младенец. Сады-винограды... Ишь, Версаль на блюде! Бражничает с посольскими и набирает заслуг себе. Услужлив, да глуп — поощрять его не следует. Убавить надобно прыть.

Снимет раздражение Фроська.

В каморку свою вернулась накануне, всю ночь прибирала на половине царевича — чистила подсвечники, ручки дверные, рамы зеркал, выводила клопов, перемыла посуду в поставце, купила анисовой водки — его любимой. Палила листочки флёр де лаванд. И постель надушила.

   — Ну его к бесу, Кикина, — сказал Алексей, входя. — Царю не везёт на помощников и мне тоже. Невежды, олухи...

Успокоила в момент. Раздела как маленького, отогрела горячим телом. Он блаженно задремал, потом вскочил. Поздно! Эту ночь — супруге. Фроська потянулась, поцеловала в плечо, вяло полюбопытствовала:

   — А выдюжишь?

Лёг к Шарлотте обессиленный и тотчас заснул.


* * *

Зима, на редкость снежная, запорошила Россию. Москва под белой полостью притаилась, гадая: когда же присягать Алексею? Бродячие монахи, юроды, кликуши ладили — нечестивцу Петру век укорочен, казнят его огневица и трясовица. Видимо-невидимо скучилось шалого люда.

В Ярославле бездельникам неповадно. Купецкие приказчики живо спихнут с крыльца и бока намнут либо спустят собак. А вора в мешок да в прорубь. Снег у купецких хором, у лавок сметён, сани по укатанным улицам несутся — аж свистят. Фамилии торговые держат Ярославль — им уваженье первое, а второе мастерам. Из них нужнейшие: зодчий, строитель, механик. Богачи возводят храмы на зависть Москве, древние стены Спасского монастыря рачительно латают — твердыня у слияния Которосли с Волгой будто новая. Уже замыслили и церковь на фасон петербургской — однозальную, с высоченным шпилем. Царский запрет прислан сюда, но лишь немного замедлил здешнее городовое дело. Сам воевода против купца бедняк, так станет ли взыскивать?

Порфирий выйдет из дому — слобожане шапки ломают. Пока отшагает две версты до набережной — не один знакомец поклонится. Где пропадал печник, — не спрашивают. Кто знает, тот помалкивает. Укажешь на беглого — раскаешься, отлупят за ложный навет. Нанял человек сильный. Дом его над Волгой — отрада взору, пеной бурлит лепное узорочье, растекаясь по красным стенам. Толоконников торгует с иноземцами, курит трубку. Слуга, одетый по-немецки, подаёт ему за едой мису с водой для омовения пальцев и салфет, дабы оные обтереть. Кроме печей ему занадобились в покоях камины — Порфирию их класть.

Платит хозяин по-божески. Квартирует Порфирий у вдовы-солдатки Лизаветы, стол и постель с нею общие. От венца уклоняется.

   — Нечего тебе со мной связываться. Я трава без корня — ветер носит.

   — Худо, что ли, тут?

   — Не худо. Кабы не Лушка... Дитя-то покинуто.

   — С пузом дитя, верно.

   — Тьфу, засохни!

Дочь совестлива — нет-нет да и кинет словцо. Ярославских в Питере полно. Старшая жёнка с ней, кормятся рукодельем. Лушка блюдёт себя. Однако плоть слаба, а нечистый коварен. Пора выдавать невесту замуж.

   — Сойка, подлец, бросил нас. Об сестре не подумал. Мне идти...

   — Затопчут тя, затопчут, — тянет Лизавета.

Сгинет Порфирий. Метит на свадьбу к дочери — попадёт в оковы, на галеру. Года не те? Всё равно замордуют. Царь милостив, а слуги его — звери. Конвойный — тот же мужик, а грош последний отнимет и голодом уморит. Беглый ты, так будь посмирнее.

   — Охрана есть, — успокаивал Порфирий. — Оружие Ильи-пророка.

В ладанке оно, всегда с собой. Упало с неба, прямо к крыльцу. Вдова сомневается. Точно ли застылая молния? Палец вроде... Поди, камешек простой... А Никодим высмеял. Говорит — суеверие. Огонь не застывает.

   — Небесный же, — возражает Порфирий. — Естество иное.

   — Всё одно природа.

Илья ни при чём, получается. Природу как понимать? Порфирию жаль пророка, грохочущего в облаках. Являлся же он благочестивым людям — стоит в венце, мечет копья. И коней разглядели те люди, и колесницу, унизанную самоцветами. До полуночи спорил Порфирий с приятелем — разорались, кур разбудили. Голосище у Никодима дьяконский. Вдова серчает. Пустобрёх, богохульник!

Порфирий заступился — Никодим зла не причинит, послушать его занятно. Справный христианин. Правда, был привержен к старой вере, хоронился в скиту, сгореть решил с братией, но опомнился. Рубаха уже пылала на нём. С той поры ожоги на теле, а в памяти — вопли несчастных, пожираемых огнём. Скитался потом вдали от родных вологодских лесов, от полоумного старца, завлёкшего паству в костёр. Наваждение рассеялось.

   — Мы раньше двумя перстами крестились, а ныне тремя. Манной, что ли, осыпало? Мужик наг и бос, мякину жрёт. Ощипан как курица. И то сказать — щепотью способнее. До костей щиплют. Что князь-боярин не ухватил, так поп зацепит.

   — Юдоль наша, — откликался Порфирий. — Во веки веков... А где есть воля? У казаков? Сойке моему напели — на Дон утёк.

   — Зря, — и Никодим рубил ладонью стол. — Был у них Булавин[91] атаман. Слыхал? Воронье насытил ратью своей. Сдуло всех яко дым. Царя не одолеть. Сведений король и тот расколочен. Планида его меркнет, а царская в зените славы.

   — Это уж точно, — кивнул Порфирий.

Оба видели царя — печник в Питере, а Никодим под Азовом. Турецкая пуля искала с месяц и нашла предназначенного, ужалила в ногу. Охромел, с пушкой простился, определили ему фуру и лошадей. Возил припасы с пристани, затем, после падения Азова, вовсе вышел из армии.

   — Офицер — тот страшился царя. Солдата Пётр Алексеич не обидел. Зато викторию трубим. Бывало, с крымцем война али со шведом, с поляком — кто в убытке? Мы! Наших-то полегло тьма темь! Стрелы у крымцев — вжик, вжик! Пока изготовишь пушку — их нет. Глядь — деревня заполыхала. Старых прирежут, молодых в полон, к султану на базар. Молили мы бога, абы дал нам силу. Да, сподобился я узреть государя — этак вот, как ты сейчас, на шаг от меня, на батарее. Говорит: «Сыны мои, сбейте мне ту вышку!» Сам ядро всунул... и лик его пресветлый со мной, покуда жив.