Имя прозвучало и забылось. Курбатов не потревожил Кикина — крупного коммерсанта, связанного операциями с Меншиковым. Вельможи и без того злы на обер-фискала, возбуждают против него следствие.
Доказать корыстную сделку не удалось. Посему виновны Томилин, Крюков, смотритель пристани Савка лишь в небрежении. Последнего отлупили плетьми жестоко, медвежатника чуть милосерднее, а богач отделался денежным штрафом.
Петербург так и не узнал, что под личиной немого скрывался бывший чертёжник архитектора Трезини. Молчальника Рольфа и подполковника ссадили с борта у берегов Швеции. Впоследствии он о своих приключениях поведал:
«Уход за медведями был испытанием за годы плена ужаснейшим. Я едва не потерял сознание, когда впервые открыл клетку, чтобы положить разъярённому чудовищу еду. След его когтей остался неизгладимым сувениром. Подполковник Арвидсон ощутил на себе и зубы медведя. Много раз я кормил зверя, прежде чем завоевал его расположение, но, выводя его из узилища, опять струхнул смертельно. Часто, когда я поднимал кусок мяса, дабы заставить встать на задние лапы, его оскаленная пасть находилась в каком-нибудь дюйме от моего лица. Лишь мысль о моём короле помогла выдержать всё это и благополучно проделать путь с рычащим подопечным через весь город к ожидавшим меня спасителям».
Шарлотта снова беременна. На её половине беспокойно-придворные перессорились вконец. Даже немцы... Зачем-то допущена в свиту графиня Моро де Бразе, высокомерная француженка. Кто её звал? Вносят смуту русские, приставленные царём. Да, Шарлотта знает, сплетня приписывает ей любовников. Царь поступил из благородных побуждений — «прекратить лаятельство необузданных языков». Русские заверяют — она невинна. Но уж очень криклива, сумасбродна госпожа Ржевская. Участница царских попоек, «князь-игуменья» всем и каждому, выйдя из дома, сообщает:
— Ох эти кумплименты великие! Ох приседания на хвост! Тьфу, глаза помутились!
Шарлотте услужливо переводят. Она не выучила русский. Алексей обижен, но что делать — очень уж трудный язык. Супруг отдалился ещё более. Иногда он, сжалившись, падает на колени, умоляет простить. Но чаще, гораздо чаще, холоден, жесток. Однажды сказал:
— Лучше было бы для нас и для вас, если бы вы возвратились в Германию.
— Для меня, вероятно, лучше, — ответила Шарлотта, — но доброе имя ваше и отца вашего пострадают.
Говорить по-немецки он устаёт и раздражается.
Шарлотту преследуют кошмары, странные хвори. Письма родным в Вольфенбюттель слёзные.
«Я не что иное, как бедная жертва моей семьи, не принёсшая ей ни малейшей пользы, и я умираю медленной смертью под тяжестью горя».
Супруги почти не видятся. Царевич у метрессы либо в кумпании. Собираются у кого-либо из ближних, а летом бражничают в лесочке, разложив припасы на пеньках. «Сатана», «Молох», «Ад» — то братья Нарышкины. Василий Крючков — «Жибанда», Иван Афанасьев — «Акулыпа». Рядится в женское платье, поёт тоненьким голоском непристойное.
Внезапно веселье обрывается. Словечко невпопад — и Алексей швырнул в неосторожного ножом. Случается, пьёт через силу, мрачно, бормоча ругательства. Кружка оземь, раздаются проклятия зелёному змию. Велит очищаться, каяться — пням, деревьям, божьим пташкам. Однажды, обозвав всех свиньями, ускакал в город. Толкнулся к Шарлотте, обдал водочным перегаром. Она прогнала, заколотилась в истерике.
— Навязали жену-чертовку, — говорил потом царевич Афанасьеву. — Это Гаврила Иваныч схлопотал мне, навесил на шею... Он и дети его, прихвостни царские... Как ни приду к ней — сердится, говорить не хочет.
Утром проснулся кислый, недовольный собой. Позвал камердинера.
— Хмельной я был вчерась. Не обронил ли чего с языка?
Нет, царя не бранил. Канцлеру, сынкам его — дипломатам, поди, икалось. Тоже не следовало... Маска должна быть непроницаемой. Маска наследника покорного, преданного, но, увы, немощного!
— Смотри не разболтай!
Афанасьев божился. Но Алексею чудились подвохи.
— Если и скажешь кому, тебе же хуже. Я отопрусь, а тебя в застенок. Кнута не пробовал? А прутика? Горячий, аж красный... Ты хилый, покричишь, да жилы и лопнут.
Родитель не слеп, однако. Обманывать трудно. Сдаётся, взгляд его проникает сквозь личину, сквозь стены мазанки, шарит по спальням, застаёт его с Шарлоттой, с Фроськой... Знает, конечно, что она помещена на мызе за Стрельной. Шпионы всюду...
Удерживая личину судорожно, сын изучает родителя. Царь видит Россию ведомой Алексеем-последователем. Так видит — так должно быть. Невыносимо ему, однажды доверившись, отречься. Катастрофой была измена Мазепы. Насчёт наследия сомнения посещают, конечно, но гонит их. Молод ещё... Чужих земель не чурается, находит там плезир, склонен к образованию — сие для родителя отрадно.
— Рано я сорвался из Карлсбада, — признался царевич Афанасьеву. — Иголки в пятках...
И закончил, кашлянув:
— Тонем в мокроте.
Петербургский климат вреден — вот что надлежит внушать. И врачи в аккорде.
Являются нарочные от Меншикова, от канцлера, от Апраксина. День рождения либо именины, а ещё важнее — спуск корабля. Окажут ли их высочества честь присутствовать? Не окажут, здоровье не позволяет. А камердинеру, забывшись:
— Я лучше удавлюсь, чем пойду.
Предупредительный Гюйсен, маршал двора наследника, принёс принцу новость: из Германии едет глобус.
— Громада гигантская, уникум в Европе. Поместят, как я слышал, в слоновнике.
Слон, которого на потеху и для сведения водили по улицам, скончался. Холода сгубили, да и притомился, должно, на царской службе. В опустевшем стойле и соберут глобус, модель земного шара крупнейшую. Сфера вращается! Внутри круглый стол; скамья, огибающая его, — на двенадцать человек. И над ними, золотом по куполу, небесные тела в извечном своём движении.
— Для царского величества, право же, нельзя было выбрать подарок прекраснее.
Гюйсен в восторге. На губах Алексея блуждает неопределённая улыбка. Ему безразлична виктория, освободившая немцев от шведов, его не трогает презент благодарного города Тенинга, хотя отдали ведь то, чем гордились безмерно.
— Двенадцать мест, — повторил Гюйсен. — Там, именно там учредить русскую Академию наук! В центре земли...
— Недурная игрушка, — отозвался царевич.
— Его величество находит иное применение, — поправил барон. — Знакомить с устройством вселенной.
Алексей встал.
— У простолюдина закружится голова. Впрочем, у меня, кажется, тоже, господин магистр.
Немец озадачен как будто. Хитрит, старая лиса! Вынюхивает... Советчик царя, учёный спесивец, — он тоже Враг. Нет спасенья от лазутчиков.
Запрётся, вчитается ещё яростней в поучения Мазарини — вдохновителя фронды или будет упиваться «Анналами» Барония. Выписки из них, впитанные памятью, — словно музыка.
«Аркадий-цесарь повелел еретиками звать всех, которые хотя малым знаком от православных отличаются».
«Валентиан-цесарь убит за повреждение уставов церковных и за прелюбодеяние».
«Патрикий-креститель Англии жил 134 лета...» Сделав перевод, Алексей отметил: «Сумнительно». Но интересно. Куда-то задвинута книжка о долголетии — надо штудировать. Неужели бог даст сие благо царю! Он, сказывают, опять здоров. Терпелив же всевышний...
В другом конце мазанки Шарлотта, изнемогая от тоски, перечитывает французский роман. О галантном кавалере, изысканно воспитанном, о любви, для неё несбывшейся. Супруг навестит её ради приличия — хорошо, если трезвый.
Любовь... Нечего было и мечтать... Она выдана замуж, чтобы дать мужу наследника. Это её участь, её долг.
Впрочем, когда-то она писала матери: «Царевич любит меня страстно, и я без ума от любви к нему». Когда? И было ли это? Хочется думать, было. Недавно она призналась:
«Я всегда скрывала характер моего мужа... Весь его недуг я приписываю водке, которую он пьёт в большом количестве».
На мызе ждёт Ефросинья. Деревянное строение с башенкой, выкрашенное в кирпичный цвет, принадлежало шведскому моряку. Морские гравюры и карты по желанию царевича выбросили и сожгли. В шестиугольной вышке Ефросинья устроила сладостный, затенённый шелками альков. Ткани полупрозрачны, колеблемы летним ветром, благоуханная метресса купается в отсветах — розовых, жёлтых, красных.
Здесь отдохновение. Здесь эдем тела и души. Здесь Алексей откроет то, чего не скажет и на исповеди.
Кто кого похоронит? Неужели родитель сына своего? Метресса, смеясь, протягивает палец с перстнем. Янтарь, добрый камешек, разутешит.
— Вот и губернатор лежит мёртвый.
Царевич серьёзен. Губернатор... Слыхал же недавно — Меншиков в опале. Обокрал казну на полтора миллиона. Этого царь не простит.
— Ещё за орден всыплет... Потерял ведь орден в остерии, напился и потерял. С горя-то... Позорище! Солдат алмаз подобрал, а кто-то ленточку. Каково это? Андрей Первозванный в грязи...
Веселятся оба. На ложе любви, как и во хмелю, желаемое рядом, почти осязаемо.
— Повременить немножко... Заживём тогда, Афросьюшка! Ух, заживём, царица моя!
Время, время... Река, по которой ты вынужден плыть в бездействии. Инерцию, молчание обратить в средство, как то делал кардинал Мазарини. «Я и время» — был его девиз. Бывают ситуации — время само приносит удачу.
Порфирий пробирался в Петербург осторожно. Дознавался, не рыщут ли команды, посланные ловить беглых. Бумаг он при себе никаких не имел. С большака сворачивал на тропку. Селом проходя, усматривал — чья труба едва курится. Стало быть, тяга худая.
Истрепал до Питера не одну пару лаптей. К вдове-перчаточнице постучался ночью. Дочь спала одна, мужиком не пахло — зря пророчил Никодим.
— Сватать будем Лушку, — объявил Порфирий вдове.
Услышал про Сойку — и видение свадьбы тотчас померкло.
— Мать честная! — взорвался печник. — Дуролом! Драл я его, да мало... Казак, вишь!