Стараются об этом послы в разных государствах — особливо во Франции, питающей художествами всю Европу. Конону Зотову[95] было предписано:
«...Понеже король французский умер, а наследник зело молод, то, чаю, многие мастеровые будут искать фортуны в иных государствах, для чего наведывайся о таких и пиши, дабы потребных не пропустить».
Наследнику всего шесть лет. Регент — герцог Орлеанский — удручён происками вельмож, оспаривающих власть, и бедностью казны, истощённой войной. Мир, заключённый с Англией, конфузный: владения в Америке отданы, крепости на западном побережье необходимо срыть. Пора расцвета Версаля прервалась, ныне Петербург перенимает муз.
Подписал контракт парижский умелец по имени Бартоломео Растрелли[96]. Со дня на день ожидается в Кёнигсберге. Плата ему немалая. Любопытно царю посмотреть, кому это Зотов кладёт полторы тысячи годовых...
Посол нахваливал. Умеет-де он, Растрелли, прожектировать здания, отделывать интерьеры — сиречь внутренность палат, а также формовать восковые и гипсовые портреты совершенно подобные живым персонам. Родом умелец из состоятельных горожан Флоренции, служил при Ватикане, удостоен звания графа папской державы, а также ордена святого Иоанна Латеранского. После того провёл тринадцать лет в Париже, а ныне имеет сорок один год — стало быть, мастер зрелый. Едут с ним два его сына, подмастерье в зодчестве Жан Лежандр, резчик Леблан, литейщик Антуан Левалье, живописец Луи Каравак. Делать будут в Петербурге всё, что умеют, а сверх того условие непременное — «обучать людей русского народа».
Лютые морозы пали на Германию, из-за них в Берлине задержались. Царь уже собрался в дорогу и всего лишь час мог уделить графу для беседы.
— Простите великодушно, ваше величество, — молил итальянец, посвистывая простуженным горбатым носом. — Я видел мёртвых в снегу — да, убитых холодом! Они были в тёплой одежде... Зрелище, леденящее кровь. Что же тогда в России?
Царь успокаивал: Петербург не даст замёрзнуть.
Итальянец смиренно склонил двурогий чёрный парик, затем резко вскинул:
— О, вы поразили Европу! Основали в Азии цитадель цивилизации.
Пётр нахмурился:
— Мы в Европе, господин граф, Азия за Уралом, за хребтом Уральских гор. Слыхали?
Граф бурно извинился. Заглаживая ошибку, заверил — он счастлив быть в числе сотрудников великого монарха, возделывать девственную почву. В Париже он страдал от зависти, от непонимания. Царь, возлюбивший искусства, вдохновляет его.
Пётр заговорил о Стрельне. Возьмётся ли граф завершить начатое? Работы уже идут, высажено двадцать тысяч деревьев. Рассказывая, царь показал свой набросок «Стрелиной мызы» — у Финского залива, рядом с Петербургом. На месте разрушенной шведской усадьбы должна возникнуть загородная резиденция знатнейшая, по образцу французских. Дворец, аллеи парка, спускающиеся к морю, фонтаны.
Мастер восхищен. Дрожащим тенорком выпевает:
— Магнифико! Белиссимо! Замысел изумительный!
Переводчик не поспевает за стремительной речью, которую граф сопровождает жестами, искрясь перстнями, ликом Иоанна Латеранского на медальоне.
Вскочил, отбежал в угол.
— Не угодно ли вашему величеству повернуться к свету? О, Иезус! Такая модель — счастье для скульптора. Ваял ли кто-нибудь его величество? Нет? Тогда... Дозволит ли он покорному слуге быть первым?
В порыве припал на одно колено и поспешно встал, уловив неодобрение сего политеса.
— Вы цезарь, — выдохнул Растрелли, любуясь. — Цезарь новой империи.
— Не надо цезаря, — сказал Пётр. — Не надо рыцаря, — и усмехнулся, вспомнив стычку с Кнеллером. — Человека, какой есть.
Произнёс, однако, милостиво. Уже звучало не раз, без указа, самовольно, в петиции или в проповеди — император. Теперь — из уст иностранца... Император пока один — австриец, кесарь римский. Но завтра... Добить Карла, и тогда чем не ровня Россия империи Габсбургов?
Налил водки итальянцу, да через край — выплеснулась. Тот обрадовался:
— Добрая примета.
Пётр наполнил ещё по чарке; лучшее-де средство против стужи. Язык мастера развязался, царь слушал. Впечатлением поделился с Екатериной:
— До дела горяч, видать. Главное ему — быть первым. Ради этого в лепёшку расшибётся.
Меншикову повелел принять Растрелли ласково, доверить ему Стрельну — дворец и парк. Занять и спутников его, чтобы время зря не терялось.
В Гданьске Пётр гостил два месяца. Приступы неизжитой болезни, немочи беременной царицы унимали великое поспешание. Впрочем, время зря не текло. Катернику за герцога выдали с помпой, зятя — союзника, объевшегося икрой, оглушённого залпами с русских судов, снабдили подарками и советами. Потрудились пушкари и в честь короля Августа, прибывшего для консилии. Цыплячья душа у этого потентата, цыплячья в богатырском теле. Обещал действовать в аккорде, но ведь изменил однажды...
Нет, не солдат он...
В дни свиданий с Августом на письменном столе Петра — рукопись «Устава воинского». Царской рукой в него вставлено:
«Имя солдата просто содержит в себе всех людей, которые в войске суть, от вышнего генерала и даже до последнего мушкетёра, конного и пешего».
А король лебезит и оттого пуще противен он, мысленно расстрелянный за предательство. Раздражение прорывается, царь повёл себя в Гданьске хозяином. Застав в порту купцов, торгующих с Швецией, велел оштрафовать их. Слушая проповедь в лютеранской церкви, ощутил сквозняк и, сорвав парик с головы бургомистра, стоявшего возле, надел на себя.
Перечисляя занятия царя, «Журнал» сообщает вскользь — «гулял по городу». Гулял с мыслью о столице на Неве — ведь портовый польский город на развилке реки Мотлавы, изрезанный каналами, ей родствен.
Центральная часть похожа на Васильевский остров. Улицы в клетку, каждая ведёт к воде, к пристани — как вычертил Трезини, исполняя замысел царя. Там застройка в прожекте, здесь же в камне, проверена веками.
Улица Длуга, расширяясь, образует главную площадь Гданьска. На ней Нептун в струях фонтана, точёная, острая башня ратуши. Дома купеческих гильдий затейливы, пожалуй, чересчур, окна большие, итальянские — неужто не холодно внутри? Замыкают площадь парадные ворота — на самой набережной. И Петру видится стрелка Васильевского, где першпектива, рассекающая на плане весь остров, найдёт своё завершение.
Запомнится встреча с Гданьском...
В мае ветер сдувал лепестки яблонь, устилая путь к Гамбургу. Туда подоспел король Фридрих, алеат прусский. Совместную офензиву одобрил. Остаётся согласовать действия с датчанами, с голландцами. Скоро, скоро рухнет нелепое упорство Карла!
Враг одинок, друзьями покинут. Англия отбросила колебания, недомолвки, согласилась посредничать. Мало того — высылает своих левиафанов. Надоели, видать, помехи торговле на Балтике, чинимые шведами.
Сразу все союзные силы не стянуть, высадка — не раньше середины лета. На леченье в Пирмонте десять у дней выкроить можно. Царица восстала — нет, мало! Месяц — или она уедет домой сейчас же.
Спорили, бранились.
Пирмонт неказист, скучен, раритетами не блещет. Царь покорился врачам, пил воду, совершал моцион. Нарушали режим дипломаты, военачальники, — отвадить их Екатерина не могла.
Тем временем направлялся через немецкие земли в Россию Жан Батист Александр Леблон[97], архитект, садовник, художник интерьеров. Пётр и его пригласил в Пирмонт, к вящей досаде царицы. Облепили визитёры!
— Должен я знать, — доказывал царь супруге, — кому я пять тысяч плачу.
Мастер, каких нигде не сыскать, — так аттестовал посол Зотов. Пётр наслышан был раньше, трактат француза о садовом искусстве читал. Состоя при покойном Людовике, Леблон весьма способствовал украшению Версаля, а в Париже строил предивные палаты для знатных особ.
Без улыбки, поджав толстые губы, наблюдала Екатерина изысканные реверансы гостя. Кукла заводная, усыпанная блестками... Вёрткие щёголи претят и Петру, но перед глазами — гравюры Леблоновой книги, листва боскетов, густо зачернённая, белые вспышки фонтанов, ковровый узор цветников. Сады Франции, вызывающие повсеместно зависть. На этом фоне изгибался знаменитый парижанин, похожий на некое редкое растение, занесённое в убогий Пирмонт, в комнату скромной гостиницы. Проворен кавалер, хоть и в годах. Может, и на службе прыток. Пётр оборвал политесы, предложил сесть. И тот бочком, дабы не повернуться к монарху спиной, заскользил к креслу и опустился, подкинув полы жюстакора, и вмиг расстегнул его, брызнул шитьём лазоревого камзола.
Выпили за короля. Француз осушить чарку не спешил — пуще она привлекала, чем напиток. Подержал у самого лица чеканное серебро.
— Русская работа, — сказал Пётр.
«Уж этот наверно, — думал Пётр, — почитает нас дикими. Племенем гиперборейским, сыроядцами».
Но нет...
— Ваше величество... Вы зажигаете светоч цивилизации на севере Европы.
Ишь ты! Поди, заранее припас слова. Зотов насоветовал... Но хватит любезностей! Представляет ли себе господин Леблон, куда он едет? Не Азия, но всё же дебри, средь которых столица только возникает.
— Это счастье, сир, — воскликнул француз и прижал чарку к сердцу. — Счастье основателя... Вы явите миру город регулярный, плод мудрого решения вашего. И вы изволили меня привлечь к делу столь великому...
Честь огромная, и благодарностью он преисполнен. Договорив, Леблон поставил чарку и склонил голову, выражая преданность.
— Так за успех, — сказал Пётр н налил ещё.
Щёголь понравился. Знаменит, а ехать не боится. Чертёж-то видел ли? План, гравированный Шхонебеком, должен быть в посольстве, да ведь устарел он. Другого Зотов показать не мог. Нету другого. Новый заказан в Нюрнберге, вряд ли готов. Ох мастер, лиха беда начало!