Град Петра — страница 79 из 98

не престолонаследие».

Шенборн записал речь в ту же ночь по памяти и вначале придал ей связность, выделив главное:

«Отец хочет отнять жизнь, я ни в чём не виноват, ни в чём не прогневил, если я слаб, то Меншиков меня так воспитал, пьянством расстроил моё здоровье. Теперь отец говорит — я не гожусь для войны и управления, но у меня довольно ума, чтобы управлять. Я не хочу в монастырь».

На месте стоять не мог, продолжал бегать, бросал фразы иногда в сторону. Внезапно, будто очнувшись, крикнул, чтобы вели его к императору. Сейчас же... Сумасшедшая просьба. Его величество спит. Принц капризно, почти по-детски надулся. И опять потекли жалобы.

«Меня хотят отравить. К французам или шведам я не мог идти, это враги моего отца, которого я не хотел гневить... Царь отменил древние добрые обычаи, ввёл дурные, не щадит крови...»

А то уверял в обратном: «Отец добр и справедлив, но вспыльчив...» Вспомнил Шарлотту: «Дурно с женой моей обходился не я, а отец и царица, хотели сделать горничной...»

Шенборн терпел целый час. При каждом нарушении правил грамматики морщился.

— Вы устали с дороги, ваше высочество, — сказал он, придав голосу твёрдость.

Беглецам дали вина и холодной говядины. Поместили во флигеле. Наутро отвезли в загородную усадьбу.


* * *

В Петербурге языки перемалывали скандальное происшествие: Леблон и Растрелли — в смертельной вражде.

«Поведение флорентинца отвратительно», — свидетельствует Доменико.

Француз начинал свой день службы в канцелярии строений рано. Не нарочно будил графа — дом того стоял на пути, колеса, пахавшие уличную грязь, скрежетали громко. Однажды из ворот, наперерез, выбежал помощник итальянца Лежандр с подмастерьями. Обрезали постромки, спихнули кучера с облучка. Из экипажа, накренившегося в луже, вытащили Леблона. Генерал-архитектор был бы избит, но Ершов проворно выхватил шпагу... Нападающие ретировались, Леблон вернулся к себе, чтобы переодеться.

Губернатор, по жалобе пострадавшего, сделал графу строгое внушение. Несколько образумил. Препятствий на маршруте Леблон больше не встречал, но противник поносил его публично, распускал сплетни. Парижанин отвечал памфлетами, и Ершов, прерывая свой труд над Телемаком, переводил их на русский язык. Растрелли изображался графом бутафорским, добывшим герб за деньги. Он «завистливый подражатель», в Париже ему угрожала долговая тюрьма, а здесь ему предстоит «посмотреть Сибирь».

Итальянец срывал бешенство на подручных. Один ушёл от него. Леблон запросил через канцелярию: на что сей мастер годен? Растрелли в рекомендации отказал и прислал сказать: нанимать-де запрещает, а не то сотворит бесчестье.

Новая жалоба губернатору.

   — Правда ли, — спросил Данилыч француза, — что графство купленное?

   — Об этом весь Париж знает, — ответил Леблон. — Таковы нравы в Риме.

Монетой угодил кардиналам. Тогда нечего с ним церемониться. Прибавить ему работы — вот и перестанет дурить. Однако и французу потакать не слишком. Вон как выхваляется!

Анонимный листок, доставленный графу, пророчит — господин Леблон создаст нечто такое, отчего самоуверенность и храбрость нового графа улетучатся как дым. Что ж, в добрый час! Коли меряться силами, так художеством, художеством...

   — Последите, чтоб не лаялись, — наказал Данилыч княгине и Варваре.

Оба заняты, помимо дел государевых, в его дворце.

Француз заморгал, увидев семейные покои. От голландских изразцов рябило в глазах. Изделия Делфта, самые дорогие. Русские мастера одевали ими печи и лежанки, манерой русской. Выложили стены почти до потолка, тут Данилыч хотел перещеголять боярство. Леблон сказал: богато чересчур. Менять Данилыч не позволил ему, отвёл в большой зал, ещё голый. День был солнечный, отражённая Нева текла по стене, по потолку. Есть где приложить талант, не так ли?

Растрелли наведёт декор в некоторых малых покоях, не забывая, конечно, начатого бюста. Так как соперники рискуют столкнуться нос к носу, светлейший упреждает и челядь:

   — Подерутся если — растащить и под арест.

Ведь и Людовик не допускал такого... Впрочем, по мере того как из глыбы мрамора выступали человеческие черты и Данилыч узнавал свой высокий лоб, свой прищур — чуть насмешливый, чуть презрительный, напрашивался способ вернейший потушить свару.

   — Вы достойны быть его величества собственным скульптором, — сказал он итальянцу. — Я буду ходатайствовать.

Растрелли был польщён. Присмирел заметно.

Царю Данилыч написал:

«Между Леблоном и Растрелли произошли великие ссоры, которых старался я всячески мирить и насилу сего часа примирил, из чего и они довольны, и я зело рад...»


* * *

Лето 1716 года обмануло надежды Петра.

Добиться мира не удалось. Мешкотня и раздоры среди союзников погубили план совместного десанта, решающего удара. Согласие с Англией пошатнулось.

Русский флот смутил владычицу морен — он оказался сильнее, чем предполагали. Диктовать условия мира будет царь, посредников не послушает. Лондон, намеревавшийся лишь сократить притязания Карла, теперь склонен спасать его, спасать от разгрома, дабы ни он, ни Пётр не получили полного господства на Балтике.

Так или иначе, время упущено. Ничего не придумать иного, как до следующей кампании обратиться к средствам дипломатическим — укреплять альянс на континенте, а Швецию сколь возможно ослабить.

Тут ещё Алексей...

В Копенгаген не прибыл, пропал — ни слуху ни духу. Что могло случиться?

— Всяк человек есть ложь.

Суждение вылилось однажды в письме к сыну, запомнилось и теперь всё чаще срывается с уст. Екатерина страдала — насмарку пойдёт лечение в Пирмонте.

Из Копенгагена пора убираться. Опостылела столица Фридриха, надоел он сам с его увёртками, недомолвками, жалобами на соседей. Зимовать решено в Голландии. Страна в Северной войне нейтральна, для демаршей дипломатических удобна, понеже все державы Европы имеют в Гааге своих представителей. Сверх того, сердечно мила Петру: воздух молодости его там, на стапелях, на причалах.

А сына негодного нет и нет. Канул безвестно. Несчастье случилось или... сбежал? Страшно вымолвить это слово. Генералу Вейде приказано искать.

Всяк человек есть ложь.

А бывало, на верфи, все вокруг были камраты, единого дела честные собратья. До чего славно было...

Ринулись в декабрьскую слякоть патрули из корпуса Вейде, квартирующего в Мекленбурге. Дано знать Веселовскому, послу при цесарском дворе, дабы разведывал пребывание Алексея, «содержа себя тайно».

На морском ветру, обычно живительном, царь простыл, схватила лихорадка. Посещали приступы ярости, и тогда тишина в опрятной благонравной гостинице нарушалась резко — летела на пол посуда, сыпались на набережную осколки выбитого стекла. Екатерина и лейб-медик Арескин силой укладывали в постель, клали на лоб примочки.

   — Гнев — начало безумия, — упрекала царица.

Воспитатель её, пастор Глюк, часто приводил сие латинское изречение и умел владеть собой.

Но вернее врачевали царя встречи с голландскими друзьями, запомнившими Петра Михайлова, беседы с корабелами и учёными, библиотеки, собрания редкостей. Нарочные везут в Петербург приобретения для будущей Кунсткамеры.

Ещё в Копенгагене куплены куриозы — старинный, откопанный в руинах окаменевший хлеб и деревянная обувь, каковую носят лапландцы, жители последних пределов мира. Взамен царь подарил музею русские лапти. В Амстердаме аптекарь Себа продал коллекцию зоологическую — множество предивных существ, заспиртованных и сушёных. Царь забавлялся, находил сходство с людьми.

   — Гляди, Катеринушка, вылитые вельможи наши, — говорил он, показывая на жаб.

Одна пучилась из склянки с вороватой ухмылкой и напомнила Меншикова, наглое его казнокрадство, другая — толстая, гладкая — смахивала на Шафирова. Кикин в жабы не вышел, пройдоха помельче.

   — Лягушка он... А где Головкин, скопидом тощий? Тут его нет — среди тарантулов, поди...

В саламандре узнал носатого Карла. Среди морских чудищ оказался противный видом гордец — ни дать, ни взять Георг, король Ганновера и Англии. Царицу удержали многоцветные папильоны южных краёв, сиречь бабочки.

   — Себя тут найди, — сказал Пётр.

Хранил аптекарь в своём музеуме и множество рыб, яйца разных птиц — в том числе страуса, казуара, изделия из коралла, камней, редких дерев, японский сервиз из бамбука, покрытый лаком, годный для чая, шоколада или кофея.

Царь навестил профессора Рюйша, который когда-то объяснял ему анатомию. Знаменитый медик одряхлел, скальпель выпал из рук. Согласился уступить за пятьдесят тысяч флоринов свой кабинет. Деньги большие, но пособие неоценимое для изучающих медицину. В придачу получен рецепт бальзамирования трупов — лучший в Европе.

Побеждается дурное настроение и с помощью мудрого наставника, говорящего с книжных страниц. Таков Эразмус[106] из Роттердама. Исполнено давнее желание Петра, почта принесла отпечатанные в Петербурге «Дружеские разговоры» язвительного голландца. Глаголет он устами мореплавателя, охочего до невиданных земель, градов и языков. Стремясь обрести истину, слушал он разных пастырей, молился по-разному и разуверился в церкви, в священниках — бога решил иметь в сердце своём. Испытав превратности судьбы, равнодушен стал к золоту, к бесполезным вещам. Утеха в жизни высшая — познание. А вооружась познанием — приносить людям пользу, защищать справедливость.

Вернувшись на родину, рассказывает он, как в некой стране пришёл на постоялый двор и был приятно удивлён: сидят рядом за столом нищий и богатый, господин и слуга.

«Сие есть оное древнее равенство, еже ныне в мире истреблено мучительством».

Подают голос в «Разговорах» тугодум, лентяй, самодовольный невежда, кипит спор, Эразмус убеждает их, будит совесть и разум. Бичует своекорыстие, ханжество, тиранию. Каким должен быть правитель? Афиняне выбирают вождя, отвергая тщеславных, жаждущих личной славы.