Град Петра — страница 83 из 98

Отсюда, яко лучи от солнца, идут каналы — першпективы. Манера французская, каковой и аллеи парков подчиняются, — монарх смотрит во все стороны, а подданные, где бы ни находились, обращают взоры к королю и благоговеют. Четыре главных луча Леблон завершает у церквей. И есть ещё площади. Близ моря — «место вооружительное», достаточное для смотра войску, там «большая башня», видимо служащая маяком, «столб триумфальный» и «штатуя его величества пешая из металла». Конную версалец поместил на Городовом острове. Почести эти привели Петра в смущение, а затем лицо его стало серьёзным. Макаров читал вслух объяснение, приложенное к плану, избавлял от необходимости нагибаться, разбирать пометки.

Площадь возле Невы, левее усадьбы Меншикова, — место учительное, здесь «Академия для всяких кунштов и ремёсел». В каждом квартале — школа. Отведены пространства для гуляния, для игр и упражнений, дабы удержать молодых людей от непотребства.

Кварталов на одном Васильевском восемь, каналами обведены, каналами разрезаны. Сетка, что на плане Трезини, перекрыта — не различить. Воды-то в городе! Куда Амстердаму, куда Венеции! Расстарался искусник — воды, почитай, не меньше чем суши. Однако и колодцы рыть указывает: сколько жилищ в городе — столько и колодцев. Ставит по улицам фонари. Ремесленникам, кои великий стук производят, улицы особые. Рынки — около пристаней. Бойни за стенами города, а также свалки, огороды, выпасы скота. Слов нет — регулярность без изъяна, рачительная. Но вот курьёз — подлый народ из города выселен. Как разуметь? Куракин полистал текст французский.

   — Леблон пишет: каналья... Сиречь низшее обывательство — голь перекатная. Кто на грязной работе, кто вразнос торгует, от хозяина. Странники, нищие...

Царь расхохотался.

   — Стало быть, и меня причислил. И меня — вон, за ворота! Экое горе-злосчастье...

Потом удалил всех и долгое время над градом регулярным, идеальным размышлял.

Вскоре Меншикову отписано:

«Велеть ныне строить домы по берегу против 1-го чертежа, который мы в бытность пашу в Петербурге подписали, только надобно оставлять места, где выводить в реку каналы против нынешнего Леблонова чертежа».


* * *

Только и всего? Данилыч уставился в бумагу, словно ждал, что из белой пустоты выступит что-то ещё.

Есть у француза разумное, есть и лишнее. Палаты посреди острова, может, и понравятся царю. Налюбуется в заграницах, как короли да герцоги живут...

Нелепость заведомая — цепь фортификаций. На что такой забор? На сто лет осады? В деле военном Данилыч чувствует себя на коне прочно. В один голос твердит вместе с царём — оборона сильнейшая есть грудь солдата. Крепость исход войны не определяет — от поражения не укроешься в ней, виктории не добудешь. Она в чистом поле достаётся — в честной баталии. Сие есть стратегия царя и его, полководца Меншикова, испытанная не раз.

Леблон не замедлил прибыть. Полезно бывает его, настырного, поквасить в передней — хоть полчасочка. Версалец, ёрзая на сиденье, мучился. Радостное возбуждение не остывало — только что был у посла Франции, господина де Лави. Показывал свой генеральный план.

   — Посол восхищен, — выложил генерал-архитектор. — Поздравил меня... Если его царское величие одобрит, Петербург станет самым правильным и укреплённым городом Европы. Буквально — слова посла. Он сообщит в Париж.

Данилыч досадливо щипнул себя за ус. Нам-то что! Поднял царское письмо.

Переводчик прочёл.

Смутила Леблона краткость послания — он глядел на толмача с минуту в оцепенении, затем попросил повторить то, что касается его лично. И сразу обрёл прежний апломб:

   — Господь да сохранит императора! Я не сомневался... Суверен подлинно великий... В России осуществится то, что было недоступно королям Европы, цезарям Рима.

Данилыч отстранился — ему показалось, Леблон хочет его обнять. Ишь ведь, не сомневается! Услышал желаемое: план одобрен, коли выходы каналов велено не застраивать... Торжество выразил столь бурное, что Данилыч опешил. Может, правда...

Оказал сухо, почти зло:

   — Его величество изучает ваш прожект, мосье. Резолюции окончательной я тут не вижу.

И вяло, с миной утомлённой:

   — Извольте пройти в зал, мосье. Побьют зеркала, истуканы...


* * *

Доменико писал:

«Губернатор пытается сделать меня своим союзником в разногласиях с генерал-архитектором. Я ни в коей мере не напрашиваюсь на эту роль — более того, всячески придерживаюсь нейтралитета. Леблон непоколебимо уверен в реальности своего плана Петербурга, празднует победу и старается меня с ней примирить. Обращается со мной как человек, нанёсший тяжёлый удар ближнему».

Разговоры с Леблоном — а встречались они часто — Доменико свёл в немногие строки.

   — Я попрошу царя, — сказал версалец, — поручить вам сооружение главного хрзма. Здешний Нотр-Дам...

Очевидно, собор Петра и Павла в цитадели, в толще оборонительного кольца, низводится до крепостной церкви. По мнению Леблона, царь должен согласиться. Он укажет, где ему угодно иметь собор, в какой точке Васильевского острова.

   — В Париже дворец монарха и Нотр-Дам находятся на значительном расстоянии. Нет, рядом необязательно... Но вы приуныли, мой друг?

   — Я не о себе, — отозвался Доменико искренне. — Я фортификатор... Смысл этого пояса, простите, ускользает от меня. Золотой пояс, синьор мой, труд Сизифа, который вряд ли даст крупное военное преимущество.

Француз изменился в лице:

   — Ах, так... И вы против меня.

Обиделся... Страдал от этого Доменико, но тешить генерал-архитектора не мог. Бесспорным считал — мало что останется от утопического проекта. Разгромит Пётр Алексеевич.

Шли месяцы, прибывали к губернатору послания паря — в них ни слова о генеральном чертеже. Началось лето, Леблон пропадал за городом, исхудавший и желчный. Недоедал и недосыпал на престижных работах — особливо в Петергофе — и ещё пуще препирался с Меншиковым.

Вдруг — неожиданность. Длинный, тугой свёрток из Парижа, с царской печатью. Данилыч обомлел. Окованный бастионами Петербург, переплёт каналов, непостижимый шлюз на Неве — увраж Леблона доподлинный. Отпечатано по заказу его российского величества в типографии де Фера.

Пояснений к сему не приложено. Понимай как знаешь... Но ведь не для себя делал де Фер. Царская воля... Каких там резонов набрался в Париже? Нет, всё равно о полном одобрении сия присылка не свидетельствует.

Того же мнения и Доменико. Иногда всё же почва петербургская колеблется под ним. Он не был в Париже, но наслышан и начитан.

«Париж стал кумиром Европы, это и даёт повод французам задирать нос перед всеми прочими нациями. Наш монарх бурно воспламеняется и не всегда отходчив — неудивительно, если Париж вскружил ему голову. В таком состоянии его поступки могут быть непредсказуемы».

Данилычу досадно — смирен Трезини яко агнец. Другой бы пощипал пёрышки у генерал-архитектора. Ишь пыжится, грудь колесом... Пёс с ним! Снять план со стены, убрать подальше. И суждение своё заглушить в себе — царю оно ни к чему.

Людям жить негде — вот за что голова болит. Худо, медленно строится новая слобода на Охте, мужики, переведённые навечно в Петербург, ютятся кое-как, мёрзнут. Губернатор в ответе. Слава отцу небесному — от Петергофа государь избавил, надзирать велит Черкасскому. Однако пусть подтвердит, чтобы гнева потом не было.

Докладывай, губернатор, закончен ли канал вокруг Адмиралтейства, что сделано в госпитале, укрепляется ли Котлин и сколько там готово провиантских складов? Сообщай о здоровье царевен и маленького Петруши — сынка государева, о котором вящее твоё попечение. Трудись во всю силу, трудись и сверх сил, а завистников тем не уймёшь. Не остановишь фискалов: щёлкают костяшками счетов, и растут штрафы с тебя, словно ком снежный, с горы катящийся.

Оттого робеешь и сам себе противен — для каждой мелочи просишь приказа у царя. Дабы гнева его не навлечь. Дабы пуще не навредить себе.


* * *

   — Наполи... Белла Наполи...

Ефросинья млеет — до чего хорош собой итальянец. Прискакал из Вены вместе с Колем, преважным, ворчливым австрийцем, и приставлен словно камердинером. Росточком не вышел, зато брови — бархат чёрный, зубы — жемчуг на черноте лица. Сверкают зубы, и частит, частит, частит по-своему. Ткнул себя в грудь, шаркнул ножкой:

   — Антонио.

Зови запросто барона де Сальви. Алексей занят, жжёт лишние письма, а красавчик захотел пройтись по замку — будто любопытен ему старый, ветхий рыцарский оплот. Не обманет... Идёт Ефросинья, заучивает шёпотом, глупо:

   — Антонио, Антонио...

Красавчик всё про Неаполь — голосом и руками. Разводит руками, касаясь её талии, бедра — слегка, а потом смелее:

   — Маре, маре...

Тёплое море в Неаполе, прекрасные здания. Палаццо, колоннада... Изображает стройность колонны, расточая восторги — Неаполю и ей, принцессе московитов. Обнимает её, приподнимает над порогом. В полутёмной гостиной подбежал к клавесину, проиграл несколько тактов, вскочил, хлопнув крышкой. Напевая мелодию, повлёк танцевать. Утомившись, упали оба на диван, взбив тучу пыли...

После, смеясь, чистили друг друга платками, мухобойкой, забытой кем-то на подоконнике. За обедом сидели чинно, принцесса подбелила разрумянившиеся щёки. Впрочем, Алексей не заметил бы, поглощённый новостью.

   — В Неаполь, Афросьюшка! Спасибо цесарю! Мечтали мы — и вот даруется. Всяк день цветенье, ароматы...

И она рада покинуть Эренберг — холодный, сырой, расшатанный осадами. Жили в замке, как в тюрьме. Торчит на юру пнём гнилым, вокруг каменья, дикие леса по взгорьям. Однако к чему спешка? Антонио и отдохнуть не дал, встав из-за стола.

Дорога вьётся к югу, наперерез каменистым волнам Австрийских Альп, скользкой змейкой под набегами дождя. На перевалах стужа. Алексей был заботлив, кутал Ефросинью, подкладывал любимые её подушки, взятые из дому, — набитые сеном и головками мака, чтобы слаще дремалось. Себя охотно согревал чаркой.