В Рим поедет Кологривов — мужичок хоть не шибко учёный, но башковитый. Составить ему инструкцию... А статуи водрузить по всему каскаду и с умом: сюда, на подножие столь видное, самые политичные. Дабы узрели в них гости коварство Карла и справедливость державы российской, могущество её на море и на земле, позор предательству...
И снова — мысль о сыне.
Алексей в дороге. День судный, день суровый для отца и сына близок.
Три с половиной месяца длился горестный путь. Сперва дали крюк — пересекли Италию поперёк, до Бари, где хранятся мощи святого Николая.
— Приложусь на счастье, — твердил царевич. — Чудотворец замолвит за меня.
Чем бы дитя ни тешилось... Потом он захварывал — притворно и всерьёз. В Вене хотел проститься с императором. Отговорили. Краткая ночёвка — и ходу.
Чем ближе к дому, тем страшнее. Не раз повторялись в уме слова Ефросиньи:
«Другой бы что сделал... Поспел бы в Москву прежде царя, да ударил бы в колокол, самый громкий. Ох, где тебе!»
А почему другой? С досады бесновался, колотил ногами в стенку возка. Авось ещё не поздно! Унявшись, ласкал себя мечтой — возможно, Лопухин возбудит Москву, или духовные... С хоругвями выйдут, с хлебом-солью.
Писал с дороги Ефросинье:
«Я, на твой платочек глядя, веселюся... Сделай себе тёплое одеяло, холодно, а печей в Италии нет. Береги себя и маленького...»
Мучимый беспокойством за неё и за наследника — наверняка будет мальчик. — Алексей наставлял Ивана Фёдорова, Афанасьева, обращался и прямо к слугам:
«Молодцы! Будьте к жене моей почтительны...»
Воистину жена, хоть и не венчанная. Родитель позволяет жениться, жить в деревне.
«Маменька, друг мой! По рецепту доктурову вели лекарство сделать в Венеции, а рецепт возьми к себе опять. А буде в Венеции не умеют, так же как в Болонин, то в немецкой земле в каком-нибудь большом городе вели оное лекарство сделать, чтобы тебе в дороге без лекарства не быть».
Советовал купить хорошую коляску, чтобы меньше трясло. «А где захочешь отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный: хотя и много издержишь, мне твоё здоровье лучше всего».
Отвечает Ефросинья столь же нежно, своей рукой, грамотна не хуже Алексея. Отчитывается в тратах — купила в Венеции тринадцать локтей материи и золочёный крест из камня, коралловые серьги.
«В Неаполе доктор велел на восьмом месяце кровь пускать. Так надо ли? Сколько унцов?»
У Алексея есть немецкая книга об уходе за беременными — штудирует досконально. Наказывал созерцать всё красивое, дабы ребёнок родился прекрасный лицом и нравом. Но в Венеции — «оперы и комедии не застала, только ездила с Петром Иванычем и с Иваном Фёдоровым в церковь музыки слушать».
Приближались роды. В Берлине Толстой нанял дом, где «никто про нас не ведает и не знает». Подоспела повивальная бабка, нанятая царевичем в Гданьске. «Оная бабка сказала посмотря на меня, что далее в пути быть мне весьма невозможно...» Навестил посол Головкин — «по виду человек он неласковой».
Просит лисий мех — на зимнюю дорогу, после родов. Затем лакомств — «икры паюсной чёрной, икры зернистой, сёмги солёной и копчёной и вялой рыбы. Ещё изволишь и малое число сняточков белозерских и круп грешневых».
Где разрешилась, что стало с младенцем — не сообщают ни письма, ни протоколы розыска.
Алексей уже в Москве, царь дожидался его. 3 февраля 1718 года беглец в присутствии сенаторов, высших пастырей церкви, генералов пал ниц перед отцом, принёс повинную.
По свидетельству очевидца, царь, «подняв несчастного сына своего, распростёртого у его ног, спросил, что имеет он сказать. Царевич отвечал, что он умоляет о прощении и о даровании ему жизни.
На это царь возразил ему: «Я тебе дарую, о чём ты просишь, но ты потерял всякую надежду наследовать престолом нашим и должен отречься от него торжественным актом за своею подписью».
Царевич изъявил согласие. После того царь сказал: «Зачем не внял ты моим предостережениям, и кто мог советовать тебе бежать?» При этом вопросе царевич приблизился к царю и говорил ему что-то на ухо. Тогда они оба удалились в смежную залу, и полагают, что там царевич назвал своих сообщников».
Кикина разбудили ночью. Выбежал в сени в исподнем и столкнулся с Меншиковым. За ним стояли стражники, один из них звякнул цепью.
— Ты? Камрата своего?..
— Был камрат, да сплыл, — ответил Данилыч.
— Дал бы сроку... Денёк хоть...
— Прости, не могу.
Подумывал Кикин бежать — был предупреждён, что дела оборачиваются плохо, царевича возвращают. Но за границу уже не пустят, а в отечестве найдут.
— Ладно... Сам-то чистый?
Данилыч усмехнулся:
— За своё я отвечу. Не твоя печаль.
Правда, Кикин имел интерес к коммерции, которую вёл губернатор. Друг друга покрывали, о ценах, о курсе на амстердамской бирже, о манёврах конкурентов и фискалов обоюдно извещали. Но долг Меншикова казне сосчитан. Неважно, если Кикин болтовнёй малость добавит.
— Царевич тебя не пожалел, — сказал Данилыч. — И ты не жалей! Пошто с недоумком связался?
Видя компаньона, закованного в кандалы, ощутил жалость. Проводил к саням, перекрестил. Жена и дети плакали, хватали светлейшего за шубу, месили коленями снег. Велел запереть домочадцев в спальне, прошёл в кабинет Кикина. Остался в палатах главного Алексеева сообщника до утра, вычернил пальцы о бумаги.
«А — 15, Б — 18, В — 19, Р — 22...» Столбики цифр и букв, цифирная азбука, — орудие тайной переписки, для розыска драгоценное. Тотчас, вослед Кикину, отправить в Москву. Семью преступника переселить и держать под надзором, имуществу учинить подробный реестр.
В средней зале четыре зеркала в чёрных рамах, стол лаковый с выдвижными ящиками, шкаф ореховый. В спальне два зеркала, стол и два подсвечника серебряных, два китайских столика, кровать английская с занавесью, перина, наволочка камчатая, шлафроки...
Меха — 9 росомах, 5 барсов, 9 рысей, 4 песца голубых, 26 соболей, 2 черно-бурых лисы, 3 горностая... Чемодан чёрный кожаный, ковёр турецкий, балдахины камчатые... Рюмки, чашечки, блюдца, кофейные мельницы, мыла разные — 34 штуки в шкатулке... 10 табакерок золотых, янтарных, хрустальных, 22 книги, в том числе «История иерусалимская», «География» на немецком языке. На стенах портреты Алексея, Меншикова, царицы Екатерины.
Портрет Петра отсутствовал.
В погребе бочка венгерского вина, 42 бутылки итальянского, 41 французского, ведра водок — травяной, можжевеловой и прочих. Мясного — 58 окороков, 110 гусей замороженных, 50 уток, 150 кур, 40 индеек.
В сарае — 5 карет, 6 колясок, 4 саней. Живность — 3 коровы, 5 свиней, много птицы.
В каморке кучера описали штаны козлиные, васильковый суконный кафтан, епанчу, сермяжный кафтан. У денщиков — лазоревые кафтаны, у швеи — баранью шубу, 12 рубах, 3 простыни, скатерть, 5 передников, бархатную шапку...
Слуги сказали, что Кикин был в последнее время неспокоен, деньги прятал. Несколько дней назад передал сундук с дорогими вещами на сохранение знакомым.
Царь пожелал увидеть бывшего камрата. Как только его привезли в Москву, посетил в остроге.
— Ты же умный человек. Почему восстал против меня?
В ответ услышал:
— Умному с тобой тесно.
Казнили Кикина способом жесточайшим. Его положили на колесо, и палач, поворачивая, отрубал руки, ноги — не спеша, с передышками, чтобы злодей долее помучился. В толпе, обступившей лобное место, был Алексей — ему приказали смотреть. Силился придать себе мину безучастную, даже осуждающую. Под конец, когда голову Кикина надели на кол, забился в припадке, упал на руки служителей.
Людей, названных царевичем, допрашивали с пристрастием — он же считал, что беду пронесло, родителя удалось обмануть. Думает, что сын искал протекции цесаря, боясь монашеской кельи. Пускай думает... Афросьюшка, друг сердечный, одна знает истину. Постриженье не грозит, дозволено жениться и жить на покое, в пажитях сельских, в чаянии благих перемен. Правда, распубликован манифест об отречении царского сына от престола, но нет такой хартии, которую гистория не могла бы перечеркнуть.
Ни кнут, ни железо оков не коснулись его. В марте царь с Екатериной, сановники двинулись в Петербург — последовал и Алексей, в отдельном возке, под охраной конных гвардейцев. Эскорт или конвой? Нахлынули мрачные мысли. Вспоминал кончину Кикина, невольно ощупывал себя.
Друзей нет более, только Афросьюшка... Вынимал нательный крест и, держа перед собой, молился — о здравии рабы божьей Ефросиньи и младенца, о благополучном прибытии. Да минуют их болезни, татьбы, всякие несчастья в пути.
Доменико писал:
«Сын царя заключён в крепость. Таким образом, моё творение служит тюрьмой, и принц оказался её узником. Он изменник и наказание терпит справедливое. О, если бы правители всегда карали подлых и миловали благородных! Но всё равно — назначение фортеции иное. Я строил её для защиты города, тюремные решётки, надзиратели — насмешка над нею. Увы, такова судьба тысяч укреплений. Говорят, зловещую роль в деле царевича сыграла его любовница».
Был апрель, Ефросинья приближалась к Петербургу, радуясь солнцу, весенним проталинам. Слышно, Алексей жив, на свободе. Вдали показались и ураганом налетели всадники.
Зелёные гвардейские мундиры. От губернатора... Неужто почётный эскорт? Подбоченилась, стрельнула глазами в офицера. Тот сухо кивнул и слова не вымолвил, невежа.
— Его высочество здоров ли?
Грубиян промолчал и крикнул кучеру, чтобы погонял. Захолонуло на душе... Велела везти прямо к царевичу.
— Приказано к его светлости...
Кони, отмахав вёрст пять, остановились. Не в городе — в задней каморке постоялого двора принял Меншиков. Поклонился, величая пресветлой царевной, но при этом то сыпал мелким смешком, то хмурился. Откуда-то дуло, две толстые сальные свечи — будто в церкви над покойником — жирно оплывали. Предложил водки для сугреву, Ефросинья отказалась.