— Алексей где?
Спросила отрывисто, насколько хватило дыхания, — тревожный полумрак душил се.
— С чего это ты? Ничего не сделали, матушка моя... Ничегошеньки... Пальцем не тронули...
— Так вези к нему!
Дерзость отчаяния говорила в ней. Зачем заманили сюда? Узнать правду, скорее узнать правду... Как он смеет издеваться? Алексей последним писаньем, из Твери, обнадёживал: отпущен в деревню, ни до чего нам дела не будет. Ни до чего...
— Погоди, госпожа моя, погоди! Перебила ты меня, фу-ты, о чём это я?.. Не тронули, не тронули твоего... Людей на плаху спроваживает, а сам целый... Голова на шее... Покамест целый.
Белки глаз Меншикова блеснули зло. Ефросинья задыхалась. В полыхании свечей вытянулся перед ней мёртвый Алексей. Чуяла ведь, всегда чуяла...
— Прошенный же, — произнесла растерянно. — Али нет? Царь не простил разве?
Стакан тыкался ей в губы. Мычала, крепко стиснув челюсти, жмурясь. Вдруг что-то холодное брызнуло в неё, потекло по лицу. Водкой плеснул... И снова потешается. С хохотком своим глумливым вытер ей щёки платком — вжимая до боли. Вскрикнула. Плюнуть бы в пучеглазую рожу...
— Прикрутят тебя к столбу, государыня моя. Шарахнут кнутом, голубушка. Пяточки прижгут. Тогда пошибче заорёшь.
Так и есть. Завлекли его, наобещали... Он слабый, пытки не выдержит. Убили его... Теперь вот её в застенок.
— Жги! — сказала она, схватила свечу и подала, плача, ненавидя. — Жги!
— Дура! На што мне шкура твоя палёная? Слушай меня!
Царевич пока цел и невредим. Но суда, строгого суда ему не миновать. Да, прощён царём, но открыл ему лишь малую вину, а главную, страшную вину утаил. А она вышла вся. Через доброхотов, своих и австрийских. Ведомо — бежал не оттого лишь, что боялся монастырской кельи. Выросла вина. Хотел помощи войсками от цесаря. Наследовать трон жаждал. Молил о прощении, надеясь и впредь лицемерить перед родителем.
Данилыч сочинял. Никто не показал под пыткой, никто не доносил о сокровенных замыслах Алексея. Но и в искренность его мало кто верил. Менее всех сам губернатор-свидетель многих лет злобного упорства, тихого бунта.
— Ходила ты в принцессах и забыла, поди, наше условие. Аль не забила?
Ефросинью словно толкнуло. Из ума вон! Пребывала до сего часа в лучезарном и цепком сне. Радовалась письмам Алексея, радовалась тому, что едет домой, избавилась от тоскливого прозябанья в чужих краях. Пахнуло волей. И будто ветер весенний сдул коришпонденцию, взятую из замка Святого Эльма, на всякий случай.
— Не забыла? Тогда мне, как условились, как на духу... А то не взыщи, голубка. Отсюда, в сей момент, на острожный харч...
Странное дело — Ефросинье вдруг сдаётся, что она предвидела всё это... Встречу с князем, именно такую, и эти погребальные жёлтые свечи, некий святой в углу, без оклада, задымлённый — борода белеет во мгле да облаченье в чёрных крестиках.
Алексея же будто и не было на самом деле. Было виденье, обнимавшее её нежными полудетскими руками. Твердило небывальщину, опутало, одурманило...
Пора кончать...
Бумаги лежали в возке, под тюфяком, в сумке. Солдат принёс. Меншиков вытащил пачку — почерк знакомый. Белки глаз заиграли весело. Потом слушал Ефросинью. Оба похлёбывали щей с солониной. Райское то было яство для Данилыча.
Оправдалась тактика, намеченная с великим тщанием. Доказательства измены есть. Падёт угроза, висевшая над отечеством и над ним, Данилычем, столько лет. Измену не прощают. Только бы не надурила Фроська, не вильнула в кусты... Нет, не отопрётся. Усвоила бабьим своим умишком, что обречённому помогать — самой гибнуть. Ни за грош ломаный... Не зря тащился встречать — нельзя было мимо себя допустить к царю. Всю правду о сыне получит.
Уличён супостат, и Фроськина служба зачтётся в добродетель ему — губернатору, преданному слуге монарха.
Двойная виктория.
Суеверие помешало возблагодарить тотчас, мысленно, неведомого угодника, почти неразличимого на иконной доске. Да и жалок сирый, без ризы...
А девка вцепилась ногтями в рукав — и отчаянно:
— Хотел он царства, хотел. Ещё чего тебе? — Потом нагло, выкуси, мол. — Всех ближних отца удавить... Тебе казнь особая.
Сладострастно, словно не о себе речь, с любопытством щекочущим выведывал Данилыч:
— Какая казнь?
Оробела теперь. Ухмылка на лице князя застыла, сделалась гримасой. Ефросинья следила за ним исподлобья, выдавливала:
— Глаза выжечь сперва... Потом на колесо.
— Править с кем хотел?
— Соберу, говорит, из самых лучших фамилий... Однако молодых... Дума, как у прежних царей... А чаще куражился — я, мол, самодержец, и один могу...
Наутро Фроську допросил царь. Канцелярист записывал. Удостоверила девка, что Алексей «...наследства желал прилежно». И повторила: «Наследства желал всегда, и для того и ушёл», — стало быть, под власть чужого государства, за помощью. Сказано самое главное.
«Я старых всех переведу и изберу себе новых по своей воле; когда буду государем, буду жить в Москве, а Петербург будет обыкновенным городом; корабли держать не буду; войско стану держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хочу, буду довольствоваться старым владеньем, зиму буду жить в Москве, а лето в Ярославле».
От добытого родителем всё же не отказывается. Однако разное болтал — семь пятниц на неделе. Когда дошёл слух, будто в Мекленбурге в войсках восстание, — царевич радовался, хотел смерти отцу. Слал секретные цидулы в Россию, «чтоб в Санкт-Петербурге их подмётывать». О чём они? Кому писал? Ефросинья ответила ловко; Алексей-де даже от неё многое скрывал. Любопытствовала, но безуспешно. Он твердил:
«Что тебе сказать? Ты не знаешь. Всё-де ты жила у учителя, а других-де ты никого не знаешь, и сказать тебе нечего». Оправдалась Ефросинья.
Четырнадцатого июня Алексея, надев оковы, отвели в крепость. Вскоре начали пытать. Он изворачивался нелепо, противореча себе. «Все его поступки показывают, что у него мозг не в порядке», — доносил французский посол де Лави.
Царь почёл себя не вправе решать судьбу преступника и назначил судей — церковных и цивильных. Духовенство высказалось уклончиво, сославшись на Евангелие: Христос простил блудного, павшего к ногам отца с раскаяньем, и женщину, которую грозили умертвить за прелюбодеяние. Пусть решает царь. Светские чины постановили почти единогласно: предателю — смерть. Пётр согласился с ними. 24 июля приговор объявили.
Два дня спустя Алексей умер в своей камере, не дождавшись публичной казни.
Ефросинья пыткам не подвергалась, была под стражей недолго. Данилыч выполнил условие, впоследствии сосватал ей жениха. В подлое звание обратно не впала, сделалась офицершей.
Никифор Вяземский на допросе показал, что царевич не делился с ним замыслами, обижал недоверием, часто колачивал и таскал за бороду. Ефросинья подтверждала. Наставник был сослан с семьёй в Архангельск и через несколько лет освобождён.
Сообщники Алексея — Авраам Лопухин, Афанасьев и многие другие — поплатились жизнью за сумасшедшую авантюру. Аресты продолжались. Кара постигла и молчавших, ни в чём не уличённых. Инокиню Елену — бывшую царицу Евдокию — перевели из Суздаля на север, в дальний Ладожский монастырь. Любовника её, тоже непричастного к бегству царевича, казнили.
Палачи без дела не сидели.
Траур по изменнику не носят. Над Невой полыхал фейерверк, в Почтовом доме и в господских хоромах вкусно ели и забавлялись. Справляли годовщину Полтавской битвы. Праздник и послезавтра, накануне похорон Алексея, — в Адмиралтействе спущен на воду корабль «Лесной». Царь сам подрубает опоры, пренебрегая опасностью, открывает в меншиковском дворце застолье. Окружающих поражает его выдержка. Очерствел действительно или геройски владеет собой?
Из-за пустяка какого-то напустился на Апраксина:
— Я читаю в твоём сердце. Умри я раньше тебя — ты скажешь: «И слава богу, избавился!» Дела мои осудишь, боярин... Что мы взяли у шведа, тебе ведь не дорого — признай! Уступишь ведь... Флот уничтожишь и город этот, лишь бы вернуться к старому.
Вскинулась трость и скользнула по плечу. Адмирал пятился — раб он преданный, всегда, всегда... Колени слабели, подмывало упасть, ползти, вымаливать милость.
Увы, невозможно прочесть потаённое и дознаться, вывернуть наизнанку сосуд грехов. Определить сечением анатомическим, чего стоит подданный, сколько в нём гнилого, на что пригоден.
Где же средство против зла?
Регламент у царя прежний. Встаёт в пятом часу утра — славно бы и вовсе не спать! До завтрака входит Макаров с докладами — сытое брюхо голове помеха. Уже седлают царскую двуколку — многие в городе просыпаются от её тарахтенья. В час пополудни обед. Подают щи, кашу, мясо с солёным огурцом. Рыбы и сладкого царь не любит. Часа два отдыха, потом в кабинет — исправлять и дописывать «Историю Северной войны», слушать разных людей, диктовать письма, инструкции, указы. Вечером визиты, консилии, чья-нибудь свадьба, крестины, а то — с ящичком хирургических инструментов к больному. Уделяется время и для токарных занятий. Царской мастерской в Летнем доме ведает Нартов[121] — мудрейший механик и художник. Станок изготовил, какого и в Англии нет.
— Трудясь руками, отгоняешь болезни, — твердит царь.
Вместе с Нартовым сделано паникадило из слоновой кости для Петропавловского собора — двадцать шесть рожков, три яруса с подвесками. Из кости же вырезан царской рукой портрет малолетнего королишки Людовика — выдать бы за него дочь Елизавету...
На нужды свои царь тратит адмиральское жалованье — и хватит! Порицает роскошь, советует потребности ограничивать. Радость не в богатстве, радость — в исполнении долга перед государством.
Как внушить сие?
Объезжая столицу, Пётр застаёт врасплох нерадивых, пристыдит, а иногда и палкой отдубасит.
— Я царь, а у меня на руках мозоли.