Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца — страница 14 из 27

называл всю эту публику «сволочью».

То, от чего любой другой вздрогнул бы и сошел с ума — для Нащокина было так приятно, так мило. В толпе своих гостей он ходил с улыбкой. Ему нравился этот гам, это столпотворение. Улыбка у него мягкая, спокойная, дружеская, располагающая, пусть даже он и плохо представлял, с кем именно сейчас говорит. Люди для него были обстановкой его жизни. Одни гуляют по паркам — он гулял меж людей. Он был гений мягкого слова, мастер улыбки, которая любого — даже тому, кому он должен тысячу рублей — подкупала раз и навсегда; в нем было добродушие человека, который всех примет, никому не соврет, всем все в конце концов отдаст и всех накормит и успокоит. Люди от него всегда чего-то хотели — он от них не хотел ничего, разве чтобы они иногда одалживали ему денег и приходили в гости. Одолженные деньги он тут же спускал, покупая французское шампанское, рябчиков или играя в карты.

Играть в карты он уезжал в восемь или девять часов вечера. Гости его отъезда часто не замечали. Все-таки в полночь или в час ночи они расходились, и дом затихал. Хозяин возвращался под утро. Усталости он никогда не чувствовал и разочарования от проигрыша не испытывал. В пять утра, глядя в уже светлые окна, он ложился в постель, четверть часа читал толстую книжку журнала или томик стихов и засыпал чистым сном простой души.

С таким образом жизни он знал в Москве всех, и все у него хоть раз да бывали. Особенно хорошо знал он ростовщиков, знал, где находятся их квартиры, кто на сколько и под какой процент дает; он мог для самого себя или для друзей в любой момент достать любую сумму денег. Ему не отказывали — верили на слово. Но поскольку он тратил без удержу, то знал и все московские лавки и магазины и их владельцев. Он покупал все, на что ляжет глаз и что в голову взбредет: то канареек в клетках, чтобы просыпаться под их пенье; то новые английские ружья, чтобы ехать на охоту с Американцем; то медвежьи шкуры, чтобы настелить их на полу в гостиной; то привезенные из Индии бивни слона, чтобы украсить ими кабинет. Кто приходил к нему — он всем показывал свои сокровища. Но главным его сокровищем был домик.

Как Нащокину пришла в голову мысль воспроизвести всю свою жизнь в миниатюре — неизвестно. Зачем — тоже неизвестно, но вопросы цели и причины для русского барина несущественны: значение имеет лишь желание. Между хочу и могу разницы нет. И вот, раз набредя на такую мысль, он увлекся ей столь сильно, что она стала для него чем-то вроде твердого пути и путеводной нити в его безалаберной жизни. Теперь он не просто жил, пил, играл в карты, ездил к цыганам — теперь он имел в жизни цель. Немаленькую цель! Он строил домик!

Домик Нащокина имел два этажа, полтора метра в длину и столько же в глубину. Обставлен он был так, словно хозяин собирался со временем уменьшиться в размерах и переехать туда жить. На верхнем этаже находилась зала, со столом посередине, накрытом на 60 кувертов. По углам тоже стояли столы, в центре каждого высился канделябр с полпальца высотой, из бронзы на подставке из малахита. Зала освещалась тремя люстрами из серебра, каждая на 50 свечей. Потолок расписан в мавританском стиле. В соседнем покое стояли ломберные столы, на которых лежали колоды карт и мелки, чтобы записывать выигрыш и проигрыш — видимо, Нащокин предполагал, что и заядлый карточный игрок Федор Толстой со временем тоже уменьшится в размерах и переедет к нему в домик. Повсюду стояли крошечные экзотические растения в кадках и горшках.

На нижнем этаже — жилые комнаты со стенами, обитыми штофом, с картинами, писанными масляными красками. Сюжеты картин самые разные: от героических событий древнеримской жизни до видов современной Италии. Правда, разглядеть их можно, только сняв картину иголкой со стены и поднеся к глазам, но это ничего: невидимые маленькие люди, что живут в домике, очень хорошо все видят. В одной из комнат на полках красного дерева размещалась библиотека в пару сотен томов, которые печатались по особому заказу в Париже, где пять опытных печатников, нацепив линзы на правый глаз, три месяца подряд отливали крошечный шрифт по заказу русского барина. В шкафах высились стопки серебряных тарелок и стояли ряды хрустальных бокалов: тут поработали английские изготовители сервизов и мейсенская фарфоровая фабрика. Были в доме и два музыкальных инструмента — рояль на верхнем этаже и арфа на нижнем. В те моменты, когда невидимые человечки не музицировали, Вера Александровна, жена Нащокина, играла на рояле и на арфе, постукивая по клавишам или струнам спицей для вязания. И тогда по дому и по домику плыл мягкий мелодичный звук.

Все тут, в домике, было создано для чудесной, привольной, безмятежной жизни. Каждый час били английские часы с золотым циферблатом, в длинном корпусе которых день и ночь мотался маятник с шаром на конце. Время домика было тихим и ласковым, оно ничего не отнимало, никуда не уносило, никого не старило и не делало глупым, злым и больным: это было время, в котором жить тепло и уютно, как в ласковых объятиях. Невидимые человечки входили, выходили, усаживались в мягкие кресла и пили то чай из медного самовара, то вино из черных маленьких бутылочек. Может быть, они даже закусывали тончайшими ломтиками фламандского сыра или хрустящими хлебцами размером с пальчик ребенка. Во всяком случае, известно, что пиры в домике бывали: однажды Нащокин распорядился подать человечкам мышонка в сметане под хреном, что должно было изображать поросенка. Нащокин заботился о маленьких человечках как о родных. Он все заказывал для них и заказывал: то дюжину бутылок вина из погребов герцога Анжуйского, то крошечные сигары, то бильярдный стол с шарами и киями, которые были тоньше спичек. Нащокин с гостями иногда играл на этом бильярде, но только иногда: беспокоить жителей домика не хотел.

В этом домике жило счастье барина Нащокина. Он тратил на него и тратил. На обстановку и на радость жизни для невидимых человечков уходили капиталы, которые Нащокин унаследовал, а также его карточные выигрыши. Деньги для него были только способом превратить хочу в могу и только для этого и были нужны. Всего он потратил на домик сорок тысяч рублей, причем, тратя последнее, никогда не задумывался, где возьмет следующие деньги. На сорок тысяч он мог бы купить себе большой дом в Москве или поместье средних размеров, но этот человек жил вне понятия целесообразности и соразмерности. Он жил в неисчерпаемой вселенной, где жизнь бесконечна, дни проходят в приятных беседах, а деньги не кончаются никогда.


Цивилизация и комфорт, конечно, далеко ушли с той поры, когда — за сто лет до этого — светлейший князь Меньшиков, переезжая из одного своего дома в другой, из Санкт-Петербурга в Москву, целой вереницей обозов вывозил всю обстановку и утварь — стулья, диваны, шкафы, посуду, ложки, вилки. На два дома обстановки и утвари даже у богатого Меньшикова не хватало. Теперь же, во времена Нащокина и Толстого, мебели, посуды, стекла и фарфоровых фигурок, изображающих Психею и Амура, в России хватает на все благородное сословие. В комнатах девиц ставят арфы. Спальни в богатых домах все в зеркалах и золотой лепнине. Беломраморные столы и клавесины украшают покои. Мягким звоном в жарко натопленных залах бьют часы с музыкой.

Быт этих людей привольный, широкий, безалаберный. С утра, попивая кофе, — кофейник, молочник со сливками и сахарница подаются на серебряном подносе — помещик заказывает обед. После обеда, натянув колпаки, раскрыв рты, вся дворянская Россия спит, разметавшись на широких кроватях, на мягких перинах — девка в красном сарафане или казачок в мягких сапожках машут веером, отгоняя исключительно злобных мух. Европейский порядок и буржуазный расчет средств в Россию ещё не дошли. Чего считать-то? Тут всего в огромных количествах, и прежде всего — людей. Оттого здесь на воровство всегда смотрели сквозь пальцы — сколько не воруй, у нас все равно много останется! — и не очень-то вели счет людям. Иностранцы, попадавшие в Россию в годы перед нашествием Наполеона, потрясались обилию прислуги в помещичьем доме — прислуги видимо-невидимо, на все случаи жизни: отдельный человек зажечь свечу, отдельный потушить, отдельный подвести к крыльцу лошадь, отдельный снять сапоги, отдельный сапоги натянуть, отдельный истопить печь… Вся эта многочисленная прислуга суетилась, шебуршилась, бегала без толку, сидела, зевая, в коридорах на сундуках, ходила по полчаса из кухни в погреб и обратно, подавала квас в жару и чай в мороз, сушила на дворе грибы и рыбу, воровала из банок варенье и сплетничала про господ, которых называла «барин», «матушка» или даже «барышня матушка». В провинциальных усадьбах сказки в ходу, старушки рассказывали их не только детям, но и взрослым. Со сказками, как известно, засыпала в не столь уж давние времена императрица Елизавета Петровна, сказочников возил с собой, воюя с Фридрихом Великим, фельдмаршал Салтыков.

Зимы в России многоснежные, а морозы сильные — меньше минус 25 не бывает. Печи в домах огромные, во всю стену, березовых дров не жалеют, и оттого в комнатах не то что тепло — а стоит густой, плотный жар. В особо сильные морозы, чтобы подогреть комнаты перед сном или на рассвете, зажигают жаровни и вносят тазики со спиртом, а спирт поджигают.

Человек плавает во времени подобно рыбе, плавающей в воде — вокруг людей Девятнадцатого века плескалось, и шумело, и тихо покачивалось время с иным, чем сейчас, ритмом и вкусом. Новости из Парижа доходили до Москвы не через три секунды по Интернету, а через три недели с газетами. Никакое усилие воли не могло заставить информацию распространяться быстрее быстро скачущего курьера — Шварценберг и Удино, стоявшие в 1812 году на фланге Великой армии, узнали о поражении Наполеона через три недели после того, как оно случилось. У времени в начале Девятнадцатого века ещё не было тика и чесотки, оно не дергалось на циферблате, а шло плавно и с достоинством. Одна минута вытекала из другой, день вытекал из дня, месяц из месяца — люди жили последовательно. Времени как относительности и хаоса — этих находок (само) разрушительного Двадцатого века — ещё не было