Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца — страница 15 из 27

[6]. Напрасно думать, что эта последовательность времени никак не влияла на облик людей — ещё как влияла! Они ходили с прямой спиной и ступали тверже, чем человек современности, вечно перекрученный, всегда ускоряющийся и своими ускорениями издерганный. Они были неспешнее и этой неспешностью богаче нас, потому что во всех жизненных ситуациях у них было больше времени, чем у нас — иногда на час, иногда на месяц. Они жили медленнее и умирали не на бегу.

То же спокойствие и твердость царили у них в головах — мысль их бежала, может быть, не столь быстро, как у нас, но зато в ней не было провалов и дыр, из неё не вываливались куски и ломти. Клиповое сознание — то есть сознание, наполненное чередой дергающихся картинок — им не было свойственно; поскольку они не смотрели кинофильмов, то и не знали, что такое «выбрасывать эпизоды» и «делать монтаж». В размышлении им надо было пройти все шаги, последовательно сделать все необходимые выводы. Манера думать основательно и прочно видна в мемуарах той эпохи, вне зависимости от того, кто их написал — претендующий на величие Ермолов, желчный Вигель или лихая кавалерист-девица Дурова. Люди они разные, но в письме их есть нечто схожее — они дети одного времени, и мысль их схожа не в словах и выводах, а в самом своем развитии — ровном, поступательном, несуетливом.

Само их письмо было другим, не таким, как сейчас. Писать — это был ручной, мускульный труд в прямом смысле слова. Пальцы, сжимающие остро отточенное белоснежное гусиное перо, двигались по листу бумаги, выводя буквы, а затем прихватывали горстку песку и присыпали свежие чернила. Люди нашего времени, пишущие за компьютером, уже утратили одну из индивидуальных особенностей, которая с тех пор, как была изобретена письменность, отличала одного человека от другого — почерк; у нас нет почерка. У людей Девятнадцатого века — надо помнить это! — был у каждого свой неповторимый почерк, и они эту свою неповторимость знали, ценили и лелеяли: их письмо богато завитками, росчерками, витиеватыми буквами… Так писал свои оды Державин и так писали свои приказы, положив лист бумаги на барабан, офицеры 1812 года. Это надо помнить, думая об их жизни и об их мыслях: мысль их, их пальцы, лист бумаги, желтый песок с приокского карьера, перо, выдранное бабой из хвоста у злобного шипящего гуся — все это подробности одного момента, все это действительность Девятнадцатого века, завязанная в один узелок.

Это были люди, жившие в собственных усадьбах и украшенных колоннами домах в огромной патриархальной стране, ещё не загрязненной заводами, ещё не изнасилованной политическими маньяками, ещё не обпившейся денатурата, ещё не иссушенной бюрократией и не задуренной прессой. У России в начале Девятнадцатого века не было кошмарного отрицательного опыта — а если он и был, то не в больших количествах, чем у других. Петр Первый не страшнее Кромвеля, а Иван Грозный ужасен в той же мере, что и инквизиция. В этой наивной баснословной стране в Волге водились двухметровые осетры, а в Валдайских малинниках гуляли непуганые медведи. Эти люди между собой говорили по-французски, но считали себя русскими и как русские — любили императора Александра, велели делать из льда и снега мороженое и читали по вечерам вслух нравоучительные басни Крылова. В них было удивительное сочетание интеллигентности и свободы, аристократизма и буйства — как в князе Гагарине, который во время войны 1812 года на спор съездил к Наполеону и подарил ему два фунта чая, или как в ротмистре Лунине, который, прежде чем стать декабристом, получил золотую шпагу за Бородинский бой и на спор проскакал по Санкт-Петербургу голым.


В академическом собрании сочинений Пушкина, изданном в 1949 году, в томе десятом, в примечаниях, где содержатся краткие биографические сведения о людях, с которыми поэт состоял в переписке, на странице 892 о графе Федоре Толстом сказано, что он был «офицер, путешественник и писатель». По поводу офицера и путешественника никаких сомнений не возникает, но писатель? Что и когда написал Американец, какой роман, какую комедию или какие журнальные статьи? Он ничего за всю свою жизнь не написал, кроме писем, но и писем, за малым исключением, не осталось. Кажется, этот загадочный человек, пугавший и морочивший своих современников, сохранил власть над людьми даже после смерти — и внушил странные мысли о себе академическим редакторам…

Писателем граф никогда не был, но русскую словесность, как и войну против Наполеона, он воспринимал как свое личное дело. То, что сам он не пишет и, следовательно, на славу не претендует, придавало его мыслям и словам значение бескорыстного приговора. Его друзья, сплошь люди пишущие — Пушкин, Давыдов, Вяземский — полагали Толстого своим не только в питье и обедах, но и в разговорах о литературе. Во всяком случае, Американец был среди первых трех слушателей поэмы Пушкина «Полтава» — Александр Сергеевич читал её зимой 1828 года в доме отставного полковника и общего собутыльника Сергея Дмитриевича Киселева. Полковник, как и все приличные люди тех лет воевавший в 1812 году и ходивший с армией в заграничные походы, жил от Толстого неподалеку, на бульварах, в доме графини Головкиной, который стоял на том месте, где теперь находится Домжур, в подвале которого вот уже полвека пьют пиво обсыпанные сигаретным пеплом журналисты. Зимним вечером выйдя из своего особнячка на Сивцем Вражке, Американец мог дойти до этих мест минут за десять. Хрустящий наст, желтый свет в окошках, тени стучащих валенком о валенок ямщиков на Арбатской площади, тяжелая шуба на плечах и облачко пара изо рта — как нам представить себе вечер, когда граф Федор Иваныч неспешно шагает по местам, где и мы шагали столь много раз? Как нам представить себе немыслимое — что Пушкин жив и весел, что Вяземский снимает свои круглые очки и протирает их мягкой сизой бархоткой, что полковник Сергей Дмитриевич Киселев велит подать всем горячего чаю и красного рома, а грузный Американец, сжав в лапе стакан, тяжело опускается в кресло, закидывает ногу на ногу и глядит на чтеца прямым, неотрывным взглядом черных глаз?

Литература тогда была делом аристократическим. Разночинцы в эту изящную игру ещё не влезли со своими серыми сюртуками и тяжелыми вопросами. Поэты Вяземский и Шаховской — князья, поэт Шаликов граф, Пушкин дворянин старинного рода — все они люди благородных кровей и высоких понятий о чести. Свои шутливые стихи они писали не куда-нибудь, а в альбом графини Бобринской. Офицер и поэт — два этих слова тогда ещё не противоречили друг другу. Все знали, что и великий воин Наполеон читал чувствительные книжки. Отправляясь в Египет, он взял с собой не мемуары полководцев Цезаря или Тюренна, а «Страдания юного Вертера». Он, кстати, не только читал, но и писал, причем далеко не одни военные приказы. Перу человека, отправившего на тот свет миллионы современников, принадлежит эссе о любви.

Литературная и военная доблесть смыкались, перо в руке не противоречило шпорам на сапогах. 30 августа 1826 года из Владикавказа выехали двухместные дрожки, в которых сидели Александр Грибоедов и Денис Давыдов — сидели близко, бок о бок, подталкивая друг друга на ухабах, чувствуя тепло друг друга. Писатель, про которого говорили, что он «свое бессмертие уже носил в своем портфеле», и офицер Ахтырского гусарского полка, известный всей России своими партизанскими рейдами — ехали вместе и говорили на одном языке.

В русской литературе тех лет шло соревнование — с французами, с англичанами, с Байроном, с Шелли. Литература и война были два места, где русские благородные люди не желали уступать Европе, а желали превосходить её; насчет войны превосходство было безусловное, насчет литературы — все-таки были сомнения. Как граф Федор Толстой пошел воевать с Наполеоном из патриотических соображений, так и на русскую литературу он смотрел, как патриот, который желает своим успеха. Стихотворения, которые писали Пушкин, Жуковский, Вяземский, Давыдов — а писали они в основном стихотворения — появлялись не из высоких небесных сфер, а из самой гущи ежедневной жизни: из попоек и дружеских бесед, из ссор и сплетен. Круг их был тесен, и все знали обо всех все или почти все. Знали, что Давыдов с Бурцовым пьют водку и называют её араком, что Пушкин имел любовницей дворовую девушку Ольгу и, когда она забеременела, отослал её из Михайловского князю Вяземскому, дабы тот дал ей денег, а сына пристроил в Остафьево (так что и сейчас, возможно, в подмосковном Остафьеве какой-нибудь слесарь или таксист — потомок поэта). Во всем этом граф Толстой был свидетелем и участником. И к тому, что выходило из-под пера его друзей, он относился с заинтересованным вниманием, но без преклонения и пиетета.

У него была своя, особая связь с русской литературой. В литературе есть писатели, поэты и критики, а он был — персонажем, без которого пишущие обойтись не могли. Он был отличной фактурной фигурой и знал это. Пушкин, про которого он распустил сплетню, первый ввел Федора Толстого в литературу, первый пролил на него бессмертный божественный свет. Его эпиграмма изящна, как укол рапиры.

В жизни мрачной и презренной

Был он долго погружен,

Долго все концы вселенной,

Осквернял развратом он.

Но, исправясь понемногу,

Он загладил свой позор,

И теперь он, слава богу,

Только что картежный вор.

Эти стихи доставили графу Толстому большое удовольствие. Как хорошо, как красиво сказано о его непотребствах! Может быть, он даже декламировал их в гостиных с довольной улыбкой, помогая поэту в распространении его произведения. Пушкин, желая уничтожить его, на самом деле возвеличивает: не каждому дано осквернить развратом вселенную! Но поэт на этом не остановился. Эпиграммы, ходящей из рук в руки, ему мало — он написал стихотворение и отослал его в санкт-петербургский журнал.

Что нужды было мне в торжественном суде

Холопа знатного, невежды при звезде