Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца — страница 17 из 27

гордость России, любит мысль и любит себя в их стихах. И он берет список «Горя от ума» и, стоя у своего стола-секретера в длинном коричневом халате, вносит правку. Слова «в Камчатку сослан был» исправляет на «В Камчатку черт носил» и объясняет тут же, на полях, что «сослан никогда не был». Строку «и крепко на руку нечист» переправляет на «В картишках на руку нечист» и добавляет на полях не без юмора: «Для верности портрета сия поправка необходима, чтобы не подумали, что ворует табакерки со стола». В этих замечаниях не слышно раздражения и нет холодного бешенства, но зато есть добродушное удовлетворение человека, который благодаря лучшим русским писателям пожинает заслуженную славу всеобщего страшилища.

Глава II

Карл-Христиан-Филипп Рейхель. Портрет графа Федора Ивановича Толстого, 1846 год


Тут заканчивается первая жизнь графа Федора Толстого и начинается вторая. Разница между этими жизнями так разительна, что кажется, будто они принадлежат двум разным людям. Первую прожил человек поступка, вся энергия которого направлена вовне. Он бушевал, куролесил, дебоширил, убивал, сражался, обманывал и дразнил. Вторую прожил человек, замкнувший себя в узком круге семейной жизни, в смиренном служении и подчинении. В первой жизни были многочисленные дуэли, во второй не было ни одной. В первой был географический размах — океаны, Маркизские и Алеутские острова, Камчатка, Сибирь, Финляндия, Швеция, во второй все сжалось до Сивцева Вражка и сельца Глебово. Первая наполнена гомоном голосов, грохотом пушек и полна людьми; вторая пустынна, в ней одиноко движутся две-три фигуры. Первая, телесная, яркая, сочная и густая, годится для Дюма, Стивенсона или, на худой конец, для Сабатини; вторая бесплотна и привлечет разве что Беккета или Йонеско.

Из дошедших до нас портретов Федора Толстого два — один неизвестного художника, другой Карла Рейхеля — принадлежат двум его жизням. На первом — кто его автор, неизвестно — видна вся медвежья мощь этого человека: она и в широком лице, и в мясистой груди, и в густых черных баках. Рубашка расстегнута с дерзостным умыслом: так выглядит отчаянный гуляка, то ли бравирующий своим пьянством, то ли собирающийся в баню. Общее ощущение от портрета — недовольство уже набухло в нем, сидеть и позировать ему уже надоело, вот сейчас он сорвется с места, ударом ноги опрокинет бедному художнику мольберт и отправится резаться в карты в притоне. На втором портрете, работы Рейхеля, мы видим совершенно другого человека. Грубая витальная сила куда-то делась, животная мощь спрятана так хорошо, что её не видно. Или её уже нет? Его пышные волосы абсолютно седые, бакенбарды густы, как прежде, но и они тоже теперь седые. Вместо жгучей смоляной черни в его облике теперь много благородного серебра. Руки плавные и мягкие — рассматривая нежный мизинец с перстнем, трудно представить, что этот человек силен, как цирковой борец. Кроме кистей рук и лица, не видно больше ни сантиметра тела, даже шея скрыта высоким белым воротником, поверх которого повязан широкий галстук — никакой неприличной наготы больше нет, все прибрано, убрано, во всем сдержанная, изящная аккуратность. И в выражении лица теперь нет ничего разбойничьего или зверского — это благообразное лицо джентльмена, в правой руке держащего длинную трубку, а левой чинно и пристойно облокотившегося на спинку дивана. И дорогой белый бульдог рядом с ним.


Дуэли, войны, путешествия и многодневные попойки с друзьями в жизни графа Федора Толстого постепенно сходят на нет: отчего бы это? Проще всего было бы сказать про годы и про возраст, но это только часть правды. Витальной силы граф не потерял и метко стрелять не разучился. Он по-прежнему всегда держит под рукой пистолеты, что, впрочем, по тем временам неудивительно: хорошие пистолеты — непременная принадлежность всякого дворянина. Даже просвещенный европеец маркиз де Кюстрин, в 1839 году приехавший в Россию, вез с собой пару дорожных пистолетов. Изменился не столько Толстой, сколько время. Внешних, видимых глазу изменений не много: Кремль в 1840 году выглядит совершенно также, как в 1800, напротив Кремля на мостках в Москве-реке бабы по-прежнему стирают белье, русские мужики, как прежде, подпоясываются кушаками и носят патриархальные бороды, а дворяне изящно изъясняются по-французски. Цивилизация не меняется: по-прежнему, как двадцать и как сто лет назад, весь труд совершается вручную. Это цивилизация человеческой руки и колеса. При постройке дома вручную затаскивают бревна наверх, мастера-краснодеревщики вручную делают мебель, и вручную пишутся письма. Россия все ещё окружена коконом спокойного сонного воздуха. Правда, с Запада доносится громыхание железных колес: это гремит поршнями и пыхтит расширяющейся кверху конусообразной трубой паровоз Стефенсона, громадное черное чудище, грубо въезжающее в нежный пейзаж с овечками.

О, Англия, это передний край прогресса, страна новых возможностей, новой техники, новой промышленности, новой современной жизни. В Англии в тридцатые годы Девятнадцатого века уже началась железнодорожная лихорадка, в Англии в это время уже есть бизнес, который вкладывает тысячи и тысячи фунтов в постройку паровозов и прокладку линий и задирает цены на билеты как можно выше: за прогресс надо платить! Не все этим довольны: паровоз, этот предвестник промышленной революции, на людей со вкусом наводит дурные предчувствия. Изрыгая копоть и огонь, он несется со страшной скоростью в тридцать километров в час и тем самым предвещает удивительное сжатие и уплотнение времени. И они, эти прозорливые люди, уже ощущают на горизонте новые конфликты и новые вопросы нового века. Если в скором времени повсюду будет работать паровая машина, зачем тогда нужны лошади и люди? И если все будут со страшной скоростью ездить туда и сюда на поездах, то откуда тогда возьмется время для многочасовых пирушек и неспешных прогулок с палкой в руке по полям и холмам?

Но в длинной и ленивой России все не так, как в короткой и энергичной Англии. В 1838 году графу Федору Толстому 56 лет Царскосельская железная дорога длиной 24 версты появляется между Петербургом и Павловском, но никакого особенного влияния на жизнь страны не оказывает. Как ездили люди в экипажах, так и ездят, как ждали часами лошадей на станциях, так и ждут. Паровоз между Павловском и Петербургом — выставочный образец, который должен показать, что мы тоже Европа и тоже в курсе прогресса. Русские купцы не стремятся вкладывать капиталы в строительство путей. Зачем? Они как торговали пенькой, так и торгуют, как солили огурцы, так и солят, как делали сукно на мануфактурах, так и делают… Мы не знаем, слышал ли Американец стук вагонных колес и видел ли хоть раз в жизни паровоз, но можем предположить, что все эти новомодные затеи его вряд ли сильно беспокоили. Граф Федор Толстой как жил и думал, так и живет и думает. В России свое время, свои мысли, и технический прогресс здесь тоже особенный, свой.

Да, изобретают и в России. Егор Кузнецов, крепостной человек из Нижнего Тагила, шестнадцать лет подряд мастерит дрожки с путемером, то есть прибором, измеряющим скорость и пройденный путь. Он начинает изобретать ещё в восемнадцатом веке, а заканчивает в девятнадцатом. Стрелки на циферблатах отсчитывают сажени и версты, а специальный механизм через каждую версту подает звонок. Пушкин в одном из писем советовал Соболевскому прекрасное лекарство от дорожной скуки: на каждой станции выбрасывать из коляски бутылку. С верстомером нужда в ритмическом бросании бутылок отпадает: путник, если ему наскучило глядеть в спину ямщика, засекает время и считает звонки. Сколько раз в час зазвенит, столько верст в час, значит, и проехал. Вот он въезжает в уездный город, и все на него оборачиваются: кто это едет на дрожках со звонком, разгоняя свиней и кур? Модная вещь, сделана в одном экземпляре — русские чудо-дрожки!

Паровозы, железные дороги, а также жандармы, присматривающие за литераторами — наступает новое время. Героическая эпоха русского дворянства закончилась в 1825 году; в России Александра Первого герои были возможны, а в России Николая Первого возможны только чиновники. Прежде над Россией стоял звон бутылок и треск пистолетных выстрелов, теперь стоит действующий на нервы скрип. Это скрипят перья в канцеляриях. Разгул и размах уходят в прошлое, их место заступают умеренность и аккуратность. Это новое время самые странные вещи вытворяет с людьми: аристократ князь Петр Андреевич Вяземский поступает чиновником на службу в Министерство финансов и до головной боли читает бумаги об устройстве таможни, Иван Липранди, когда-то в окрестностях Бородина распивавший мадеру с раненым Федором Толстым, становится мастером сыскных дел и в конце концов доходит до того, что составляет для жандарма Дубельта полицейские списки участников кружка Петрашевского. Пушкина нет. Испытывает ли знаменитый дуэлист досаду, жалеет ли, что в тот зимний день не оказался на Черной речке и не спас Сверчка, не застрелил мерзкого Дантеса? Ему это сделать было бы нетрудно.

Круг распался. Больше нет той когорты героев, которые затравили Бонапарта в его логове и которым после этого все реки мира — даже Стикс! — по колено. Их подвиги — на полях сражений, на дуэлях и за уставленными бутылками столами — очень быстро становятся славным мифом прошлого. Минуло всего-то немного лет, но ничего этого уже нет. Они теперь — анахронизм. Многие из них живы, но теперь они существуют не все вместе, в одном дружном кругу, а как одиночки, утратившие кураж, лишившиеся сцены, забившиеся в свои поместья. И граф Федор Толстой, отставной полковник 42 егерского полка, целую вечность назад в 1815 году получивший Георгия 4 класса «за отличия в сражениях с французами», тоже живет в своей подмосковной деревне Глебово ленивой жизнью помещика, у которого есть всего лишь одно дело, да и то мирное: заказывать блюда на обед. После обеда спит. Носит халат. Дышит воздухом. Но правильная здоровая жизнь не для него. Он не может, как Болотов в своей усадебке Дворен